Вторая очень страшная история
Шрифт:
Мама принялась гладить меня, наверное не до конца веря своим глазам.
Я тихонько уклонялся от ее рук: Наташа не должна была видеть, что за меня волновались так же, как за всех остальных. Вообще, моя роль спасителя в этой вагонной суете пока что не выявлялась с достаточной ясностью.
— Там, на перроне, ждет Костя, — тихо сообщил мне папа. — Он явился защищать Нинель Федоровну!
Мой брат, студент, считал, что в защите нуждаются только женщины. И в первую очередь — «хорошенькие» и «прехорошенькие».
— Им достается наибольшее количество разного рода посягательств и домогательств, — пояснил брат-защитник.
Но Нинель
— Ты здесь, мой мальчик! Ты жив? — громче всех голосила в электричке мать Покойника. Это была бледнолицая женщина лет сорока, притащившая с собой термос и меховые унты. Она, я понял, намеревалась оживлять своего Покойника.
Наташиной мамы не было. Из-за ее болезни я испытывал в тот день, говоря газетным языком, чувство особой ответственности: маме было категорически запрещено волноваться. «Трепыхаться», — сказал бы брат Костя. Я думаю, Костя любит поиронизировать над высокими чувствами, потому что сам никогда их не испытывал…
Приехала Наташина сестра — тоже, конечно, красивая, но немного уставшая от жизни и своей красоты. Это было прелестное существо лет двадцати трех с половиной. Она, значит, видела, а может, и пеленала Наташу в первые дни ее существования на свете. И будет видеть всегда… О, как по-хорошему я завидовал ей! Сестра целовала Наташу и прижимала к себе. Но, увы… разве мог я в этом предложить ей свою помощь?
«Даже родственные взаимоотношения, — думал я, — у нас с Наташей в чем-то схожи: у меня имеется старший брат, а у нее — старшая сестра». Я цеплялся за все, что хоть чуть-чуть сближало меня с нею. Быть может, это выглядело нелепо и странно. «Я странен? А не странен кто ж?» — воскликнул Чацкий в известной комедии Грибоедова «Горе от ума». Зря Костя считает, что я обращаюсь только к низким литературным образцам! Мои несчастья, кстати, тоже часто происходят от ума, хотя брат Костя считает, что исключительно от глупости.
Наташа… Это было существо… Да что говорить! Некоторые уверяли, что она похожа на Наташу Ростову (из гениального романа Толстого «Война и мир»). Они думают, что это комплимент для Наташи Кулагиной. А я думаю, что это комплимент для Наташи Ростовой.
Уверен, что Костя, увидев сестру Наташи еще до прибытия электрички, мысленно назвал ее «прехорошенькой». Слова «красивая», «красота» он вообще не употребляет.
— Почему? — спросил я однажды у Кости.
— Как сказал гигант литературы, «красота спасет мир», — ответил он. — Стало быть, назвав, допустим, твою Наташу «красивой», я должен подразумевать, что она в силах спасти земной шар! Не слишком ли для нее?
С Костей вступать в спор бесполезно — на его «просвещенной» стороне немедленно оказываются «гиганты науки», «гиганты культуры»… Мне, непросвещенному, остается только махнуть рукой.
Острая наблюдательность еще раз убедила меня в ту полночь, что яблоки от своих яблонь падают действительно где-то поблизости: бледнолицая мама Покойника сама была похожа на усопшую, а сестра красавицы — на красавицу… Приехал и отец Вали Мироновой. Это был человек лет сорока трех или в крайнем случае сорока четырех — в плаще, застегнутом на все пуговицы, от самой верхней до самой нижней. Он тоже выглядел яблоней, от которой Валя свалилась недалеко: сразу же напомнил всем, что электричке пора в депо. И что если мы тоже не хотим там оказаться, то пора уж покинуть вагон… Он вспомнил и о том, что метро ходит только до часу ночи и, если мы не хотим опоздать, нам следует торопиться. Он сообщил также, что завтра рабочий день и поэтому всем уже давно бы пора спать.
— Но мой сюрприз! — Покойник ожил и воскликнул прогретым с помощью маминого термоса голосом.
— Преподнесешь его на перроне, — разумно посоветовал Миронов-старший.
И Валя поспешно направилась к выходу: она привыкла выполнять указания вышестоящих (а папа был выше ее примерно на полторы головы).
— Но мы еще ничего не узнали! — неожиданно воспламенилась бледнолицая мама Покойника: ей не терпелось услышать то, что лежа, как Пушкин, сочинил ее сын.
Я полуначальственно-полубратски подмигнул Принцу Датскому. И тот, превозмогая свою природную застенчивость, провозгласил на весь уже почти опустевший вагон:
В этот день — от близких в дальней дали — Боль разлуки выдержать я смог, Потому что дал мне Деткин Алик Мужества и дружества урок. Он, найдя к спасенью верный путь, Победил злодейство, мрак и жуть!— Да здравствует Алик! — воскликнула мать Принца.
Это была женщина лет тридцати пяти… Она не выглядела королевой, хотя сын ее назывался Принцем. Но, как я сразу понял по ее возгласу, была замечательным человеком!
Словно желая утвердить меня в этом мнении, она изрекла еще одну благородную мысль:
— Качать его! Он спас наших детей!..
Ее по-королевски щедрый почин был так стремительно поддержан всем родительским коллективом, что я и не заметил, как взлетел в воздух. И меня, не разобравшись в суматохе, понесли ногами вперед. «Но ведь вперед в жизни всегда лучше, чем назад», — успел я подумать, выплывая столь необычным образом на перрон. И испытывая, что скрывать, чувство законной гордости…
— Кричали женщины «Ура!» и в воздух Алика бросали, — бестактно съехидничал мой брат Костя. Он не думал о моем триумфе: отсутствие на перроне Нинель Федоровны лишило его всяких родственных чувств, которых и раньше-то было немного…
«Человек же — не только женщине «брат» (или как это там называется!), человек, говоря возвышенным языком, человеку брат! Но мой брат этого не понимает…» — думал я, опускаясь на благодарные руки членов нашего (пока еще не расформированного) литературного кружка и их родителей. Среди этих рук были и руки Наташи Кулагиной. Я почувствовал их…