Вторая попытка
Шрифт:
Брамфатуров искоса взглянул на соседку, словно раздумывая, сообщить ли ей о той каменной глыбе, которая свалилась с его сердца в связи с известием о завидном здравии ее зубных недосчетов или не стоит. И вероятно, предпочтя последнее, ограничился красноречивым кивком: дескать, понял, рад, постараюсь не сглазить…
– Вот и хорошо, что понял, – сказала дама и, достав из своей сумочки какую-то толстую тетрадь, развернулась всем корпусом к проходу.
– Хорошо-то хорошо, – пробормотал Брамфатуров, – да ничего хорошего, – заключил он тут же. И ни к кому конкретно не адресуясь, а как бы рассуждая с самим собой, продолжил членораздельным полушепотом о том, как он опростоволосился и какого свалял дурака, когда только сейчас вспомнил, что вообще-то на уроках русского языка и литературы он всегда сидит с краю, возле прохода, а значит, должен был писать второй вариант, а не первый, и что ему теперь делать – просто ума не приложит…
– Могу подсказать, – тихо, но внушительно, не дав себе труда обернуться, произнесла роноевская дама. – Переписывай то, что написал, на беловик, а я уж, так и быть,
– Спасибо, – поблагодарил растроганный школяр, так же не глядя на соседку, как и та не него. – Но, увы, беловик я уже написал. Это – во-первых. А во-вторых, вы плохо осведомлены о наших с ней взаимоотношениях. Я имею в виду литературные разногласия. Учитывая оные, я не нахожу для себя иного выхода, как не попытаться написать тот вариант, который я должен был писать изначально…
– Какие разногласия? – затлело, пока еще не дымясь, естественное любопытство методистки.
– Известно какие: она горой за социалистический реализм, а я – за метафорический…
– И в чем же это выражается?
– В поэтических пристрастиях, например. Ей по душе Маяковский, мне – Мандельштам…
– Вы еще не проходили ни того, ни… гм… другого, – слегка замялась в своей назидательности дама, должно быть, вспомнив, что того другого проходить не будут вовсе. – Да и что такое социалистический реализм тебе еще только предстоит узнать в следующем учебном году…
– Ах, мадам, во многой мудрости много печали, – пожаловался Брамфатуров. – Увы, но этот бином Ньютона стал мне известен еще в прошлом…
– Неужели? – заметила дама, постаравшись возместить скудость содержания язвительностью эмфазы.
– Je regrette beaucoup, mais… [66]
– И что же это за бином, мальчик?
– Официально, тетенька, социалистический реализм – это правдивое, исторически конкретное изображение жизни в ее революционном развитии. А неофициально, то есть в действительности, соцреализм есть воспевание начальства в доступной ему форме.
66
Мне очень жаль, но… (фр.).
Дама изменилась в лице. Для этого у нее имелось по меньшей мере два повода: во-первых, тетенькой назвали, а не Офелией Суреновной или на худой конец товарищем Ашхужяном, а во-вторых… во-вторых, она, кажется, ослышалась. Ну, конечно же, ослышалась! Не мог этот скверный мальчишка сказать такую… такое… этакое… в общем, явную чушь, смахивающую на провокацию. Или все же мог? Дама села прямо, прикрылась тетрадью и, скосив глаза на соседа, увидела, что тот, абсолютно не интересуясь ее реакцией, что-то быстро пишет, иногда останавливаясь, задумываясь, зачеркивая одно и вписывая поверх строки другое. Пишет по-взрослому неразборчиво и по-мальчишес-ки увлеченно. Рядом, по правую руку ученика, почти на ее половине парты, притягивал внимание исписанный двойной листок черновика. Дама сочла свои долгом углубиться в эти незрелые каракули со всем тщанием задетого за живое знатока школярской криптографии.
«Роман г. Чернышевского – явление очень смелое, очень крупное и, в известном отношении, очень полезное. Критики полной и добросовестной на него здесь и теперь ожидать невозможно, а в будущем он не проживет долго.
Скудость изобретения, положительное отсутствие творчества, беспрестанные повторения, преднамеренное кривлянье самого дурного тону и ко всему этому беспомощная корявость языка превращают чтение романа в трудную, почти невыносимую работу.
Подумать: какой из двух эпиграфов выбрать, и если второй, то не дать ли в сноске ответное мнение Чернышевского об одном из его авторов. Кажется, в письме сыновьям из Сибири? («Можно ли писать по-русски без глаголов? Можно – для шутки. Шелест, робкое дыханье, трели соловья. Автор ее некто Фет, бывший в свое время известным поэтом. Идиот, каких мало на свете. Писал это серьезно, и над ним хохотали до боли в боках»). Выходные данные? Какие к черту могут быть выходные данные, если в школе нет библиотеки!
Введение. Экспозиция. Преамбула. Мысли «вслух». Психологический этюд. Приступ разлития юношеской желчи. – Уточнить, что именно?
С первого взгляда тема сочинения кажется чисто патетической, годной лишь для пышных заздравиц да беззастенчивых панегириков – уже хотя бы потому, что заранее предполагается, образы (!) «новых людей» в этом романе имеются. Для школьника, не желающего осквернять свой интеллект благонамеренными глупостями, заимствованными из наших достохвальных учебников (этих неиссякаемых источников утомительной риторики общих мест и гнетущего официозного вздора), проблема представляется неразрешимой: либо, презрев проповедуемый автором «Что делать?» разумный эгоизм, изложить честно и откровенно свое мнение и о теме сочинения, и о самом романе, либо, кривя душой, предаться тому паратактическому безобразию, которым занят в данный момент практически весь наш 9 «а». Третьего не дано. Ученик поставлен перед жестким выбором экзистенциалистского толка, почти по Сёрену Кьеркегору: или – или.
Лгать или не лгать – вот в чем вопрос;Достойно ль примириться с ложной темой,Иль надо оказать сопротивленьеИ в честной схватке с целым морем лжиСпознаться с пораженьем?– Сердце бедного школяра пищит, как орех в клещах, при мысли об ожидающих его перспективах…»
Товарищ Ашхужян вновь покосилась на соседа, перевела дух и отважно отправилась расшифровывать дальше.
«Еще и потому автор романа швейную мастерскую завел, что там девушки. А вот возьми его герои концессию на разработку месторождения угля, несладко бы им пришлось со своими теориями, потому как мужики имеют привычку пить горькую и посылать куда подальше тех, кто им в этом препятствует. А так, конечно, набрал в артель Сонь Мармеладовых и – вперед, к сретенью социалистической истины! Тем более, что все внешние препоны по достижению в отдельно взятой мастерской идеалов «равенства, братства и справедливости» Чернышевский предусмотрительно убрал: нет ни спадов, ни кризисов, ни конкуренции, посему можно всю прибыль распределять между работниками во славу ее величества уравниловки, платя закройщице столько же, сколько подносчице горячих утюгов, не заботясь ни о расширении производства, ни о внедрении новых технологий, ни о рекламе, ни даже, кажется, об амортизации…»
«Чернышевский не потому узок, что так велит его революционно-демократическая вера. Это не Маяковский, наступающий из высоких идейных соображений на горло собственной песни. Нет, Чернышевский изначально узок, был таким, когда упражнялся в наследственном православии или когда упорно изобретал перпетуум-мобиле, и таким же остался, уверовав в иную, а по сути, в ту же веру. Как католицизм породил протестантизм, а последний, – если верить Ницше, – немецкую философию (Esse Homo? – pr"azis'ieren!), так русское православие зачало и произвело на свет Божий собственного противника в виде дантистов нигилизма с их базаровской вольницей (Герцен). Чернышевский, Добролюбов и Кo остались верующими людьми, причем догматически верующими. Менее всего им был свойствен скептицизм, который вообще не присущ русской природе. Типический русский человек (а Чернышевский был именно типическим русским) не может долго сомневаться, он склонен довольно быстро образовать себе догмат и целостно, всей душой, всем сердцем своим отдаться этому догмату. Русский материализм – феномен того же ряда, что и русское православие. (Мысль Бердяева. Приводится им, кажется, в «Истоках и смысле русского коммунизма». Или все же в «Судьбе России»? – вспомнить!)… Соответственно и «новые люди», которых методическое пособие по преподаванию русской литературы настоятельно советует нам обнаружить в романе Чернышевского, буквально потрясают читателя своей неслыханной новизной, в особенности по части чистоты их нравов. Не было до них никого сопоставимого: ни кротонских пифагорейцев, ни иудейских ессеев, ни прозревших овечек раннехристианских общин, ни тем более манихеев, моравских братьев или квакеров. Их взаимоотношения исполнены беспримерной честности и не имеющей аналогов святости, покоящихся на интеллектуальной твердыне теории разумного эгоизма имени блаженного Иеремии Бентама…»
««Что делать?» как социально-психологический феномен. Роман стал неизбежен с момента ареста Чернышевского и привлечения к делу его дневников. Н. Г. собирался одним выстрелом даже не двух зайцев прикончить, а трех или четырех. Во-первых, показать властям, что крамольный его дневник есть не что иное, как черновые подготовительные записи к роману. Во-вторых, продемонстрировать не только властям, но и почтенной публике, что он не Робеспьер верхом на Пугачеве (Лесков). В-третьих, снабдить своих приверженцев образцами для подражания. В-четвертых, доказать городу и миру, что судить его не за что, что учение его разумно, ибо эгоистично… В-пятых, человеку, который на протяжении нескольких лет только тем и занимался, что без конца критиковал, поучал и высмеивал в письменном виде всю просвещенную Россию, было крайне тяжело вдруг замкнуться в вынужденном молчании. Словом, все сошлось один к одному – к нашему великому читательскому сожалению! Власти, публикуя роман Петропавловского сидельца, рассчитывали на его провал, но публика «просекла» и приняла его на ура. Вместо ожидаемых насмешек вокруг «Что делать?» сразу создалась атмосфера всеобщего благочестивого поклонения. Его читали, как читают богослужебные книги. Гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист. (Сюда бы «Психологию толпы» Гюстава Лебена привлечь, если память сжалится, рас- щедриться, снизойдет, озарит и обяжет…)…»
«Генри Дэвид Торо полагал, что не все книги так бестолковы, как их читатели. Однако «Что делать?» Чернышевского настолько бестолковая книга, что практически любой читатель средней руки вправе вообразить себя толковее ее сочинителя. Чтобы зачитываться такой агиткой, надобно быть лишенным свыше всякого вкуса к литературе как к искусству слова, но взамен высоко ставить простоту, не освященную вдохновением, и нравоучительство, напичканное пафосом. Включать подобные сочинения в школьную программу – значит вольно или невольно отваживать подрастающее поколение от истин- ной словесности…»
Представительница РОНО прервала чтение и попыталась собраться с мыслями. Однако далеко не все мысли сочли эту попытку удачной. Многие поспешили укрыться в подсознании, иные прикинулись подавленными представлениями, а наиболее дальновидные прибегли к услугам вытеснения. Поди, соберись с этими саботажницами! Пришлось довольствоваться склонными к лояльности порождениями интеллекта. Увы, большинство из них оказались на деле самозванками с поддельной родословной. Эмоция – вот их альма-матер. Ну и повели себя в полном соответствии со своим происхождением, толкуя, словно чернь тупая, примерно так: