Вторая весна
Шрифт:
— Не придирки, а заправочка! У водителя, как у солдата, во всем должна быть заправочка. Не работаешь над собой, Мефодин!
— Слыхал, малый? — недовольно посмотрел Садыков на Мефодина. — На первой ночевке побриться. Что?
— Есть такое дело! Побреемся! — ответил весело Мефодин.
Завгар повернулся к нему спиной, раздумывая, куда дальше идти, и Чупров, воспользовавшись паузой, спросил:
— Как дорога, Курман Газизович? Есть сведения?
Садыков погладил подбородок и посмотрел в землю.
— Дорога степная, грунтовая. В степи
— На охоту вместо собаки можно брать? — спросил серьезно Неуспокоев.
— Что? — посмотрел на него Садыков и снова обратился к Борису. — Будь спокоен, как у этого… у Христа за иазушкой.
— Слушок есть, Курман Газизыч, будто вернулись в город из степи машины геологоразведки. Страшное будто бы болото встретили. Шыбын-Утмес — кажется, так называется, — осторожно сказал степенно молчавший до сих пор Грушин.
— Э, слушок, слушок! — поморщился Садыков и достал из планшета карту. — Шыбын-Утмес… Шыбын-Утмес… Карту ты читаешь, Степан Елизарович, на, смотри. Никакого Шыбын-Утмеса нет. Слушок! Через два дня в Жангабыле будем. Какой разговор?
— Ладно, нет больше никакого разговора, — ответил Грушин, сунув руку под шапку и трогая пальцами лысину. Была у Степана Елизаровича такая привычка — не чесать, не гладить, а перебирать кончиками пальцев по лысине.
Завгар хотел двинуться дальше, но ему и на этот раз помешали. Воронков, наклонившись к его уху, сказал громко:
— Директор сюда идет. Он давно вас ищет.
Директор не шел, а мчался к Садыкову, и встречавшиеся на его пути люди разбегались, как льдинки перед ледоколом. Не толстый и не высокий, осадистый, он был зато непомерно широк, хоть поставь, хоть положи — одинаково. Новенький брезентовый дождевик еле застегивался на нем, а на спине натянулся так, что вот-вот лопнет. Большое пунцово-красное лицо, будто умытое ледяной водой и растертое махровым полотенцем, пушистые белые усы, раздувавшиеся от мощного дыхания, такие же ничем не покрытые волосы (шапку он надевал только в лютые морозы), зычный с хрипотцой голос и руки с властной крупной кистью — все в директоре было большое, яркое, броское, и людям, уходившим в неизвестное, в новую, еще не устроенную жизнь, нравился такой хозяин, прочный, надежный, выпуклый какой-то.
За Корчаковым шагала его секретарша Марфа Башмакова, под стать начальнику ширококостная, пылко-румяная от щедрого здоровья, в черном мужском полушубке и больших кирзовых сапогах. Чугунно-тяжелые и, наверное, самые большие, какие только нашлись на складе, бахилы эти грозили ежеминутно соскочить с ног секретарши, и она смотрела только на них.
— Курман Газизыч, бросьте вы эти фигели-мигели! Вы тысячу раз их проверяли! А нам сегодня надо двести километров пройти! — недовольно сказал, подходя, Корчаков.
Садыков отвернул
— Не понимаю, какой разговор? Колонна выступает в марш в восемь ноль-ноль. Твой приказ, директор.
— А если бы мы на час-другой раньше выступили, у нас голова заболела бы? Ведь идет уже по степи главный агроном! — Корчаков схватился отчаянно за голову. — И пахать они сразу начнут, а мы стоим. Обгонит нас весна! Посмотрите на солнце, Курман Газизыч. Видели весной такое солнце? А степь? Нет, вы понюхайте, понюхайте! — жадно и глубоко потянул он ноздрями. — Как от опары пахнет. Вздулась, гудит, зерна просит!
Садыков покосился на чистое, горячее солнце, на прозрачный муар теплого марева над степью и перевел недовольный взгляд на директора:
— Приказ есть приказ. Зачем ломаешь? Мне еще пяток машин посмотреть надо?
— Вот утрет вам нос старший агроном, придет на Жангабыл раньше вас. Что вы тогда запоете? — зловеще спросил директор.
— Эй, змею ты мне за шиворот кинул, директор-джан! — крикнул отчаянно Садыков. — Хоп, кончал базар! Воронков, айда, передай, чтоб звонили — по машинам.
Воронков убежал. Директор сунул под мышку негнущиеся, будто из кровельного железа, шоферские перчатки и кулаком расправил усы.
— Медали и ордена одели? Надо. В бой идем. В бой за целинный урожай! — серьезно и торжественно сказал он, обводя взглядом окруживших его людей, а люди под его взглядом выпрямились, затихли, чего-то ожидая. И тогда громко, басисто, с хрипотцой шестого десятка лет директор крикнул: — Товарищи! Поздравляю с целинным походом! С трудным, тяжелым походом поздравляю! Должны мы за двое суток пройти четыреста километров. А каких километров, вы знаете. Степь-то вы хорошо знаете. И почему такая спешка, почему за двое суток, вы тоже знаете. Весна озорничает, и должны мы жать на всю железку, если хотим угнаться за ней и быть с урожаем.
Он замолчал, а люди ожидающе, доверчиво окружили его еще теснее. Ему хотелось сказать им что-нибудь хорошее, но не было хороших слов, только суровые, тяжелые слова о трудностях, о долге, и он молча улыбался. Улыбаться-то было совершенно нечему, ничего веселого не сказал он людям, а они тоже заулыбались. Хрипло, стеснительно откашливаясь, но продолжая улыбаться, директор закончил:
— Вот… у меня как будто бы все. Рейс понятен?
— Ясно!.. Понятно!.. — загудели дружно люди. А Воронков, переждав шум, сказал отчетливо:
— Задача ясна, товарищ директор!
— Тогда отправляйтесь. Курман Газизович, командуйте! — повернулся директор к Садыкову.
— Минуточку, товарищи! — остановил Воронков шевельнувшихся, шагнувших было людей и, взмахнув по-дирижерски рукой, скомандовал: — Ура!
Люди закричали «ура» весело, взволнованно. Их перебили частые, звонкие удары «вечевого колокола». Так целинники прозвали колесный барабан, подвешенный на «техничке». Частый звон означал: «Водители, по машинам!» Люди, окружавшие начальство, начали торопливо расходиться.