Вторая жизнь Уве
Шрифт:
Сунув руки в карманы, Уве решительно скрывается за порогом. Все, мочи нет слушать такое.
Увалень тем временем придумал, на что перевести разговор, дабы разрядить обстановку. Он показывает на пол в прихожей Уве:
– А это чё такое?
Уве глядит на пол – как раз туда, где оторвалась пленка.
– Следы какие-то, вроде как от колес… Вы что, на велике по дому катаетесь? – недоумевает увалень.
Парване пристально следит за Уве, замечает, как он чуть попятился, пытаясь заслонить собой следы.
– Нет там ничего.
– Да вот же они, – удивляется увалень.
– Это жена
– Молчи! ЗАТКНИСЬ!
Все четверо смолкают, потрясенные. Уве уходит, трясущимися руками захлопнув дверь. Из-за двери слышно, как Парване своим ласковым голосом интересуется у Аниты «в чем дело». Слышно, что Анита нервничает, подбирая слова, как наконец выдавливает: «Э, да так, ерунда, пойду-ка я домой. Это он из-за жены… она… да ладно, ничего… Болтлива я стала на старости лет…»
Уве слышит, как натужно смеется Анита. Слышит, как семенит восвояси, как стихает ее шарканье за углом сарая. Постояв немного, уходят и беременная соседка с увальнем.
В прихожей Уве остается только тишина.
Уве падает на табуретку, тяжело дышит. Руки трясутся, точно он угодил в прорубь. Сердце зашлось. Последнее время пошаливать стало. Уве судорожно хватает воздух ртом, точно рыба из опрокинутого аквариума. Путейский доктор сказал, что это хроническое, главное, мол, не волноваться. Ему легко говорить.
«На заслуженный отдых, – сказало ему начальство. – Тем более порок сердца и все такое». Сказали, дают ему досрочную пенсию. А по Уве, так лучше б прямо сказали: «Списываем тебя в утиль». Треть века на одном месте, а тут нате – так вот низвести: «порок», понимаешь.
Уве не помнит, сколько просидел на табуретке с дрелью в руке, сердце зашлось, кровь загудела в висках. Рядом с парадной дверью висит фотокарточка – на ней Уве и жена. Соня. Снимок скоро сорок лет как сделан. В Испанию когда на автобусе ездили. Соня в красном сарафане, загорелая, счастливая. Рядом Уве, держит ее за руку. Проходит час, не меньше, а Уве все смотрит и не может оторвать глаз от фотографии. Вот по чему он тоскует больше всего на свете, вот чего страстно желал бы. Держать Соню за руку. Как она вкладывала свой указательный пальчик в его ладонь, словно в пенал. И когда делала так, чувствовал Уве, что нет в этом мире ничего невозможного. Вот чего ему так недоставало, больше всего на свете.
Он медленно встает. Идет в гостиную. Взбирается на стремянку. Сверлит дырку, намертво вкручивает крюк. Слезает со стремянки, смотрит, что получилось.
Выходит в прихожую, надевает парадный костюм. Проверяет внутренний карман – на месте ли конверт. Уве пятьдесят девять лет. Он потушил весь свет. Помыл за собой кофейную чашку. Вбил крюк. Пора!
Он берет с вешалки в прихожей веревку. На прощание ласково проводит рукой по ее пальто. Идет в гостиную, продевает веревку, делает петлю, становится на табуретку, сует голову в петлю. Отбрасывает табуретку ногой.
Закрыв глаза, чувствует, будто чьи-то огромные жвала сомкнулись вкруг шеи.
8. Уве и отцовские заветы
Она
Странное дело – осиротеть в шестнадцать лет. Лишиться семьи, не успевши обзавестись собственной. Это совсем особенное одиночество.
Уве доработал за отца две положенные недели. В поте лица, по-взрослому. И почти сразу, к своему изумлению, почувствовал вкус к работе. В ней высвобождалась его воля. Взялся за дело – и из-под рук твоих выходят плоды твоего труда. Не подумайте, что Уве плохо относился к школьной науке, просто он никак не мог понять, какой от нее толк. Он любил математику (и по ней успел года на два обогнать одноклассников). А в другие предметы, сказать по чести, особо и не вдавался. Работа же – совсем другое дело. Она давалась куда легче.
Отстояв последнюю смену, Уве уходил из депо задумчивым и печальным. Не то беда, что предстояло вернуться к учебникам, его вдруг поразила мысль – на что же теперь жить? Отец Уве был, конечно, человеком всевозможных достоинств, вот только добра, как уже сказано, не нажил – оставил Уве лишь ветхую хибарку, старенький «сааб» да пузатые часы. Податься на церковные хлеба – это уж шиш с маслом, не дождется Боженька. Уве так и заявил во всеуслышание, прямо в раздевалке – может, даже не столько Богу, сколько самому себе.
– Отца с матерью прибрал, так и деньги свои себе оставь! – прорычал он в потолок.
Забрал пожитки и пошел восвояси. Услыхал ли его слова Господь или кто другой, неизвестно. Так или иначе, на выходе из раздевалки Уве уже поджидал посыльный из дирекции.
– Ты Уве? – уточнил он.
– Ну?
– Директор доволен твоей работой, – коротко пояснил человек.
– Спасибо, – сказал Уве и собрался уходить.
Посыльный легонько придержал его за рукав. Уве остановился.
– Директор спрашивает, не хочешь ли ты остаться и продолжить в том же духе?
Уве молча уставился на человека. Скорее всего, хотел убедиться – не шутит ли тот. Наконец кивнул.
Он успел отойти на несколько шагов, как человек прокричал ему вслед:
– Директор сказал, ты весь в своего отца!
Уве не обернулся. Только гордо приосанился.
Так и остался – в стоптанных отцовых башмаках. Не отлынивал, не скулил, не хворал. Старшие товарищи из его смены, правда, толковали промеж себя, что паренек какой-то забитый и малость чудной: пиво после работы с ними не пьет, женским полом особо не интересуется (что уже само по себе странно). Впрочем, яблочко от яблони недалеко падает: Уве был сыном своего отца, а с батей его ни у кого из путейцев ссор отродясь не бывало. Просили подналечь – Уве не отказывал, просили подменить – Уве подменял без лишних счетов. Со временем в бригаде почти не осталось мужиков, за которых Уве не отстоял бы одну-две лишние смены. А потому мужики рассудили, что Уве – свой.