Вторая
Шрифт:
Фару нужны были уединение, недели прихотливого труда без метода и меры, уверенность, что он не встретит нигде тех, кого он называл «мордами». Оказываясь за пределами Парижа, он с трудом скрывал свою неспособность пользоваться большими и роскошными благами: морем, солнцем, лесом; его тревога, его надменная робость маленьких людей передавалась и Фанни.
– В По, говорят, очень красиво, – подсказывала ему Фанни. – А тебе известно, что я никогда не была в Динаре? Ты не находишь, что это даже смешно – в моём возрасте ни разу не побывать в Динаре?
– Зато мне было бы совсем не смешно, например, по три раза в день сталкиваться
– А что он тебе такого сделал? Что, он был с тобой нелюбезен, этот Макс Море?
– Вовсе нет!
– Тогда в чем же дело?
– Одно с другим никак не связано, малышка… Тебе этого не понять. Море нравится переодеваться летом три раза на дню. А мне – нет. Я раз и навсегда решил проводить свои летние месяцы один, босиком и без целлулоидных воротничков.
Он упивался своей властью вождя кочевников, организуя отъезды. Семейство Фару, экипированное двумя новыми чемоданами и двумя десятками плохо увязанных тюков, сопровождала постоянно меняющаяся прислуга, и все прибывали на какую-нибудь слегка запущенную виллу, в какой-нибудь мрачно обставленный замок, в коттедж со звукопроницаемыми стенами – эти подзабытые современным туризмом пристанища, где, однако, Кларе Селлерье удалось некогда урвать немного мимолётного счастья. Пишущая машинка, последние романы сезона, рукописи Фару, словарь, чемоданы-шкафы и плед Фанни находили своё место, а Жана Фару отпускали в поле.
«Что станет с Джейн без нас и с нами без Джейн?» – растерянно думала Фанни, когда с наступлением июля возникала угроза, что медовому месяцу дружбы будет положен конец.
Однако она успокаивалась, услышав слова Фару:
– Джейн, вы возьмёте с собой первый, второй и все наброски третьего. Пишущую машинку отдадите лакею, он привезет её поездом.
«Вот всё и устроилось», – облегчённо вздыхала Фанни. Она опять радостно воспринимала настоящее и в который раз уютно устраивалась среди окон с поднимающимися рамами, плетёных кресел, с новой книгой, одеялом из ангорской шерсти, коробкой конфет, кожаной подушечкой. Тем не менее однажды ей пришлось впустить в это настоящее немного прошлого – прошлого Джейн.
– Вам надо знать обо мне всё, Фанни! – немного торжественно начала Джейн.
– Ну зачем это? – спросила Фанни, у которой вежливость уступила место честности.
– Но, Фанни, я умерла бы от стыда, если бы стала скрывать от вас… После того приёма, который я здесь встретила! Надо, чтобы вы знали, кто я есть, знали меня как с хорошей, так и с плохой стороны, чтобы вы могли правильно судить обо мне…
От такого вступления чёрно-синие, как у породистых кобылиц, глаза Фанни устремились куда-то в сторону, останавливаясь с опаской то на облаке, то на лампе, то на идущем по улице прохожем, избегая Джейн и её преданного взгляда, Джейн и её воздушной шевелюры, Джейн и её простенького платья, такого простенького, что не заметить её в нём было невозможно.
«Ну почему, – думала про себя Фанни, – почему мне уже заранее скучно, как на постановке какой-нибудь американской пьесы? И зачем эта родословная, эта подноготная в доме, где никто никого ни о чём не спрашивает? Есть ли в этом какой-то смысл? Прилично ли это?»
А Джейн уже начала свой рассказ о том, как она, дочь-бесприданница одного учителя рисования при муниципалитете («Вы можете увидеть работы моего отца в лицее Дюге-Труэна, среди прочих – первоклассный рисунок углём "Ослы на водопое"»), носила по
Джейн никогда не говорила об этом при Фару. Она дожидалась, пока завершение трапезы не вернёт его к трудам или безделью. И даже оставаясь наедине с Фанни, она продолжала ждать, пока у той не упадёт с колен книга или пока она не проснётся, посвежевшая после своей сиесты, со словами: «Что новенького, Джейн?» Поскольку Джейн рассказывала не по порядку, то Фанни так никогда и не удалось толком узнать, то ли это Мейрович, удивительной красоты поляк и, кстати, коллективист, отнял Джейн у Дейвидсона, то ли он получил её из щедрых и опасных рук этого Дейвидсона, который в её рассказе предстал как «тот самый английский композитор».
«Неужели в Англии кроме него нет других композиторов?» – подумала Фанни.
Зато Антуана де Кемере, первое несчастье Джейн, она знала буквально наизусть.
– Когда я ждала отца в конце небольшой террасы, – повествовала Джейн, – то приходила заранее, до условленного часа, и мне приходилось ждать его очень долго, перегнувшись так, что от перекладины мне делалось даже больно тут вот, на уровне желудка. Оттого что я видела всё время одно и то же и на глаза не попадалось ничего нового, у меня начинала кружиться голова… Я помахивала цветком, держа рукой его за конец стебелька… Ведь в каждой девушке живёт настоящий бес, вы же знаете…
«Нет, я не знаю», – мысленно ответила ей Фанни.
– …и в худшие из дней я говорила себе: «Пусть внизу появится какой-нибудь мужчина, и я уроню цветок…» В конце концов я выпустила из руки цветок, он упал между ушей лошади… но на лошади сидел всадник.
«Браво! – воскликнула про себя Фанни. – Какой красивый эпизод под занавес для первого акта! Не предложить ли мне его Фару?..»
Но она тут же сморщила носик.
«Почему это опять смахивает на какую-то английскую пьесу?.. Мейрович – тот, по крайней мере, колотил Джейн. Она это утверждает, она даже показывала мне место на руке, которое ей прижёг этот отвратительный садист… Все эти несчастья Джейн производят на меня такое же впечатление, как экранизация "Сломанной лилии", даже ещё меньше…»
– Фару, – сказала она однажды мужу, – объясни мне, почему, когда незамужняя женщина рассказывает о любовниках, которые у неё были, она обычно называет их своими «несчастьями»? И почему те же самые мужчины называются «счастье номер один», «счастье номер два», если дама замужем?
– Не приставай ко мне с глупостями, – ответил басовитый задумчивый голос. – И вообще, оставь меня в покое.
– Фару, я в конце концов стану думать, что ты не разбираешься ни в чём. Ты можешь хотя бы понять, почему Джейн с презрением и неприязнью говорит о мужчинах, деливших с нею ложе?
Фару, казалось, размышлял.
– Ну да, я могу это понять. Это естественно.
– О!..
– Это пережиток, и весьма похвальный, стыдливости у самки. Это раскаяние. Это стремление к лучшему.
– Фару, ты меня смешишь!
Он сурово смерил её своим жёлтым взглядом, словно Фанни была его стадом или огородом.
– Это ты ничего не понимаешь. Ты слишком проста. Ты чудовище. Впрочем, ты меня любишь, и это отнимает у тебя здравый рассудок.
Она обвила руками его шею, потёрлась о него белым носиком.