Вторая
Шрифт:
– Очень, – коротко поддакнул Фару. – Но что за манера одеваться!..
– Скажи на милость! Мы же на мели. Мне приходится дотягивать до самой последней минуты, чтобы пополнить его гардероб. К концу лета он останется без единой рубашки, я это говорю совершенно серьёзно.
– Не надо больше дотягивать, Фанни. Эта чертовка «Аталанта» наконец продана. Можешь облачить его хоть в шёлковые кальсоны, но без излишеств.
Он протянул ей чек и письмо, читать которое она не смогла.
– Это по-английски?
– По-американски, мадам. Пятьдесят.
– Тысяч?..
– Yes.
– Жан! Поди сюда, Жан!
– Я всё слышал, – сказал Фару-младший откуда-то издалека. – Браво, папа! Спасибо, папа!
– Это пришло сегодня утром, мой Фару? Когда я бродила в поле??. Благословенна будь рука, одаривающая меня!
Вся разгорячившись от приятной новости, она отодвинула нависшую над глазом чёрную прядь и, наклонившись, быстро поцеловала сильную, пахнущую духами руку, которая всё ещё держала чек и письмо из Америки. На фалангах его суховатых пальцев она увидела фиолетовые следы от копирки и вскрикнула, по детски рассмеявшись:
– Ага! Ты был у Джейн, чтобы она перевела тебе письмо! Вот и чернильные следы от машинки, которая стоит у неё в комнате! Попался!
– О… – произнёс Фару, разглядывая свои испачканные руки. – О! Вот ведь! Ну и глаз!
– Ты можешь вставить это в свою будущую пьесу. Дарю тебе это для твоего Бранк-Юрсина!
Фанни залилась хохотом, щекоча Фару-старшего длинным стеблем розовой конопли. Она кружилась вокруг него, слегка запыхавшаяся, проворная и полная. И остановилась, лишь когда поймала взгляд Фару-младшего – жёсткий, наполненный презрительной чистотой.
«Джейн права, – подумала она уязвлённо. – Малыш становится невыносимым…»
– Джейн, – крикнула она пронзительно. – Дже-е-йн!
– Ну что тебе ещё от неё надо? – проворчал Фару.
– Чтобы она пошла со мной в деревню! Давай подписывай свой чек, Фару, я заскочу в кассу кинговского филиала… И мы принесём настоящего сладкого шампанского от лавочника, и его пирога, в общем, если уж совершать набег… Дже-е-йн!
Появилась Джейн, зажимавшая ладонями уши. На ней было севшее от стирок, но очень шедшее к её смуглому лицу, к более светлым, чем лоб, волосам, платье из сиреневой ткани; она пыталась вставить слово в поток восклицаний Фанни.
– До чего же вы… До чего же вы неравнодушны к деньгам, Фанни… До чего же вы… Вас может услышать мясник…
– Чихать я на него хотела! – пропищала Фанни. – Я ему их швырну, его тысячу восемьсот франков! Вот так, прямо в лицо! Жан, давай спускайся кубарем в гараж, скажи Фрезье, чтобы выкатывал машину… Ах, дети мои, как это славно! Фару-старший ты просто гений! Джейн, чего вам больше всего хочется?
– Мне? Да ничего… Ничего…
– Ты слышишь, Фару? Заставь её, Фару, заставь что-нибудь захотеть!
Она резко повернулась к нему, приглашая его в соучастники. Он стоял, наклонив кудрявую шевелюру с вкраплениями седины в крупных тёмных локонах, и мысли его были далеки от этой безудержной радости; казалось, он слушает какие-то другие, более нежные, звуки, созерцает другие, не столь суетные, образы.
– Ты что?.. – спросила Фанни, присмирев. Фару поднял на неё свой вернувшийся издалека взгляд.
– Идите, идите! И возвращайтесь поскорее. Я уже так проголодался…
Они сняли с вешалки широкополые шляпы из белого тростника и жёлтой ткани и побежали по крутой тропинке вниз: Фанни тянула за руку Джейн, которая, расслабив плечо, стараясь не спотыкаться, стала податливой, юркой, невесомой и немного отрешённой. Фару смотрел, как они спускаются, сохраняя на лице выражение кротости, означавшее у него первозданную невинность. Почуяв приближение сына, он отвёл взгляд.
– Ты не идёшь с ними?
– Нет, папа. И добавил:
– Если позволишь.
Этот почтительный оборот прозвучал после слегка затянувшейся паузы, так что Фару мог истолковать его как завуалированную дерзость. Он поднял глаза на сына, который, присев наискосок от него на парапет, жонглировал круглыми гладкими камешками, и чуть было не одёрнул его сурово, как женщину. Он сдержался и посмотрел внимательнее на этого чужака, произведённого им самим и едва оперившегося, в облике которого, однако, в его позе, когда он сидел вот так, над пустотой, угадывался сугубо мужской характер, подчёркнуто мужской, нередко обнаруживающийся в тщедушном теле вопреки его грациозности. Фару не дал волю раздражению, благоразумно переступил через него.
– Что ты собираешься делать?
Жан Фару не сразу понял.
– Ну… ждать их. Они пробудут там недолго. Фару с усилием вынул руку из кармана, жестом отбрасывая слова сына, и сказал, стараясь, чтобы смысл был ясен из интонации:
– Нет… Я хочу сказать: что ты собираешься делать?
– А-а… Понятно…
Жан попытался использовать в качестве средства защиты робкую просьбу:
– Вот если бы ты разрешил мне… уехать… куда-нибудь отправиться? Нашёл бы мне… что-нибудь, например, у твоих друзей из госсекретариата в Аргентине…
Фару повернул голову к круто уходившей вниз тропинке, где минуту назад спускались жёлтое и сиреневое платья, похожие на два сросшихся вместе и крутящихся цветка, и его красивое лицо мужчины в расцвете лет смягчилось.
– Посмотрим, – ответил он без энтузиазма. – Это будет, разумеется, зависеть от того, какие условия я смогу… мы сможем обеспечить тебе для жизни вдалеке…
Жан с радостью ухватился за это полусогласие.
– Ну конечно! Впрочем, это не к спеху… Если ты позволишь, как только мы вернёмся в Париж, я схожу поговорить в госсекретариат Франции. Мне предстоит служба в армии, но до того у меня есть в запасе почти три года – на Южную Америку и на коммерческую деятельность.
Он старался придать солидности своему молодому голосу, слишком чётко и быстро выговаривая слова, чтобы подчеркнуть некоторую вялость, приглушавшую и замедлявшую речь отца. Оба они, такие разные, глядя друг на друга, испытывали неприязнь к иному человеческому облику. Взгляд Фару ранился о глаза сына с их металлической голубизной, оттенённой золотом, острой, из твёрдых граней, с таинственными искорками, тогда как Жан краснел от соприкосновения с дебелой рыхлостью Фару-старшего, податливого, капризного, лишённого ощущения будущего, словно какая-нибудь сладострастная женщина.