Второе апреля
Шрифт:
— Дурью мучается! — запальчиво сказала Лиля. — Личной жизни у нее нету...
И тут Андрею сделалось невыносимо тошно и захотелось что-нибудь такое злое крикнуть на весь ресторан, грохнуть кулаком по столу, чтоб рюмки вдрызг, чтоб этот сукин сын Гера дрогнул наконец! Но Андрей все еще сидел за столом с дурацкой рюмкой в руке, и с каждой секундой становилось все невозможнее вот так вскочить, и стукнуть кулаком, и крикнуть. И когда он, наконец, поставил рюмку, Гера посмотрел на него понимающе и почти сочувственно:
— Сиди уж! У нее свой номерок. Сама оденется.
И Андрей сел. Действительно, все решают секунды. И тут тоже были свои решающие секунды — те самые, когда он считал до двухсот и далее.
Но он же не сволочь! Он не трус, он имел случай испытать себя! Когда в одну проклятую субботу завалилась четвертая лава, он в последнюю секунду влетел в это обреченное место. Он же не с перепугу влетел, а потому, что там слесаря остались. «Сработал благородный автоматизм», как сказал потом управляющий...
Но зачем Андрей сейчас это вспомнил? Кому он хочет про это рассказать?.. Сейчас тоже был автоматизм. Только не благородный. И не перед кем делать вид, что смолчал и остался, потому что не поверил. Он поверил.
Еще ничего не узнав, только посмотрев на Таню, он поверил. То есть просто понял. И убрал голову. Автоматически.
Андрей все сидел, не в силах подняться, сказать Гере что-нибудь, просто посмотреть на него в упор... А тот все говорил и говорил — спокойно и ласково. Про наряд, который уже подписан главным, про чувствительных дамочек, с которыми лучше не водить дружбу, про то, что чистая смехота поссориться по такому книжному поводу таким испытанным друзьям, как они. И вот тут Андрей поднялся и пошел к двери.
Но с полдороги он вернулся. Положил на стол две десятки, посмотрел на Геру и добавил еще одну.
— Много, — спокойно сказал Гера. — Много, если считать за один ужин, а если за все, что я тебе по дружбе делал, то мало.
— Сволочь, — сказал Андрей.
И Лиля посмотрела на него с такой насквозь прожигающей ненавистью, что он вдруг позавидовал Гере, которого так любят... Пускай даже эта пышная дура...
По справедливости он мог бы и Гере сейчас позавидовать, потому что тот все-таки оставался собой. А Андрей...
На улице было холодно и мокро. Пока они там сидели в ресторане, зима не то что растаяла, а как бы отсырела. И Андреева кепка сразу стала тяжелой и твердой, как булыжник. И пальто задубело. С неба валила какая-то мокрая пыль. Но это было жалкое торжество осени над зимой, от которого одна слякоть и никакой надежды.
Ну хорошо, Андрей в конце концов сказал этому Гере все, что нужно... Но ведь завтра же он все-таки пойдет в главк и все-таки возьмет подписанный сегодня наряд. И все благородные слова и все душевные муки ничего решительно не изменят, не помешают пустить чужой металл в свое дело... То есть нет, конечно, не в свое — в государственное, во всенародно важное, но тем не менее... Под навесом у входа в метро приплясывала перед своим лотком молоденькая глазастая продавщица в белой курточке, надетой поверх мехового пальто. Похожая на Таню...
К чертовой матери! Не было никакой никакого ресторана, никакого
— Свежие? — спросил Андрей, тыча пальцем в мокрую груду пирожков.
— А я не знаю, — пропела продавщица,и сразу перестала быть похожей на Таню. — Они мерзлые, кто их разберет...
Пирожок был действительно мерзлый, хотя все таяло и шел уже самый обыкновенный дождь. Андрей вздохнул и в три приема сжевал эту холодную гадость. Потом попытался вспомнить, с чем он был этот пирожок, и не мог...
ДНИ НАРОДОВЛАСТИЯ
Если смотреть сбоку, физиономия Коли похожа на кукиш с торчащим вместо кончика большого пальца коротким курносым носом. И, я думаю, все это так выглядит случайно. Потому что Коля был вообще против всего, против всех правил, какие есть на свете. И Людмила Прохоровна — русачка, глядя на него, всегда качала головой и говорила своим противным задушевным голосом: «Эх, Калижнюк, Калижнюк, анархия — мать порядка».
Что такое анархия, интеллигентные семиклассники, конечно, знали: это когда никаких запретов — всяк делай, что хочешь, полная воля. Но, конечно, знание тут было чисто теоретическое. Потому что — сами понимаете! — какая может быть вольность четырнадцатилетнему человеку?!
Но вдруг оказалось, что может быть такая вольность. Ненадолго и не полная, но все-таки... Вроде невесомости, которую, как выяснилось, можно достичь на десять или двадцать секунд даже в условиях земной атмосферы (за справками по этому вопросу обращайтесь к Фонареву, пять раз смотревшему фильм «Покорение космоса»).
Ну, словом, вот такая невесомость на двадцать секунд — то есть вольная воля на три дня — была однажды достигнута в седьмом «Б». То есть что значит однажды? Тут надо сказать точно: третьего, четвертого и пятого февраля.
Началось все опять-таки с Коли. Перед литературой он вдруг взял и пересел со своей парты на переднюю, к Сашке Каменскому. Ему надо было спешно обсудить разные разности, которые он небрежно называл «марочными делишками», а Сашка торжественно именовал «филателистическими интересами».
Русачка Людмила Прохоровна — пожилая, грузная женщина, коротко остриженная и говорящая басом... Пожалуй, я лучше не стану ее описывать, а просто приведу безответственное определение Юры Фонарева — старосты кружка юных историков. Этот Юра сказал, что Людмила Прохоровна — вылитый Малюта Скуратов, которого побрили, нарядили в женскую (ну, не так чтоб уж слишком женскую) одежду и приказали ему для пользы дела быть добрым.
— Эх, Калижнюк, Калижнюк, буйная головушка, — сказала Людмила сладким басом. — Анархия — мать порядка! Ты почему сел не на свое место?
— А вот она с Юркиной парты лучше видит, — сказал Коля, который был не слишком-то находчив. — Тут доска отсвечивает.
— Кто она? — спросила русачка. — У Гавриковой есть имя.
— Машк... То есть Маша...
— Значит, сидя с Фонаревым, а не с Каменским, ты лучше видишь, Маша? — спросила она уже совсем сладко.
— Да, спасибо, — высокомерно сказала Машка, — тут я лучше вижу.