Второго Рима день последний
Шрифт:
– Святой всемогущий боже! Ты в образе Святого Сына пребывал на земле, чего не может постичь наш разум, чтобы избавить нас от грехов наших. Смилуйся же надо мной. Смилуйся над моим сомнением и неверием, которых ни твоё слово, ни писания отцов церкви, ни одна светская философия не смогли излечить. Твоя воля вела меня по миру. Ты дал мне мудрости и глупости, богатства и бедности, власти и рабства, страсти и кротости, желания и воздержания, пера и меча – всех твоих даров, но ничто мне не помогло. Гнал ты меня от отчаяния к отчаянию как безжалостный охотник гонит слабеющего зверя, пока чувство вины не привело
Но, произнеся молитву, я почувствовал, что это несломленная гордыня говорит моим языком. И устыдился. И опять помолился в душе:
– Господи вездесущий, смилуйся надо мной. Прости мне грехи мои не за заслуги, а по твоему милосердию и освободи меня от страшной вины моей, пока она не сломила меня.
А, помолившись, я опять стал холоден как камень, как кусок льда. Я почувствовал силу в членах и несгибаемую прямизну в спине. Впервые за много лет я ощутил радость существования. Я любил и ждал, и всё минувшее превратилось в пепел за моей спиной, будто никогда до этого я не любил и не ждал. И лишь как бледную тень я ещё помнил девушку из Феррари с жемчугом в волосах. Она бродила по замку с птичьей клеткой из золотых прутиков в поднятой белой руке, будто несла она лампу, чтобы освещать себе путь.
Я похоронил её в безвестной могиле, безвестную девушку, лицо которой съели лисы. Она пришла, чтобы найти свою застёжку от пояса. Я ухаживал за больными чумой в просмоленном бараке, потому что бесконечные сомнения и колебания в вере довели меня до отчаяния. Она тоже была в отчаянии, та прелестная, непостижимая девушка. Я снял с неё зараженные одежды и сжёг их в печи торговца солью. Потом мы спали друг с другом и дарили друг другу тепло, хотя это казалось мне невозможным. Ведь она была княжной, а я лишь переводчиком в папской канцелярии.
Прошло пятнадцать лет. И сейчас уже ничто не пробуждается во мне при воспоминании о ней. Мне пришлось напрячь память, чтобы вспомнить её имя. Беатриче. Князь восхищался Данте и читал французские рыцарские романы. Он приказал зарубить собственного сына и собственную дочь за разврат, а сам тайно совокуплялся с другой своей дочерью. Это было в Феррари. Вот почему я встретил девушку из замка в чумном бараке.
Женщина с лицом, закрытым расшитой жемчугами вуалью подошла и стала рядом со мной. Она была почти такой же высокой, как и я. Из-за холода на ней был меховой плащ. Я почувствовал запах гиацинтов: пришла, моя любимая.
– Открой лицо, – попросил я. – Покажи мне своё лицо, чтобы я поверил: это ты.
– Я поступаю нехорошо,– сказала она, и в её карих глазах на бледном лице отразился страх.
– Что есть хорошо, а что плохо?– спросил я. – Нам осталось жить считанные дни. Разве могут теперь иметь какое-либо значение наши поступки?
– Ты латинянин,– сказала она с осуждением. – Так может говорить только франк, который ест не сквашенный хлеб. Человек в сердце своём чувствует, что хорошо, а что плохо. Это знал ещё Сократ. А ты как насмешник Пилат, который вопрошал: « что такое правда?»
– О, господи!– воскликнул я. – Женщина, ты собираешься учить меня философии? Вот уж истинная гречанка!
Она разрыдалась от страха и волнения. Я не мешал ей: пусть поплачет, успокоится, ведь она была настолько возбуждена, что постоянно дрожала, несмотря на тепло в храме и свой меховой плащ. Пришла, а теперь плачет из-за меня, но и по своей вине тоже. Плачет, потому что мне потребовались веские доказательства того, что я перевернул ей душу. Но ведь и она сама словно землетрясение сбросила тяжёлые холодные камни с моего сердца.
Наконец, я положил руку ей на плечо и сказал:
– Всё имеет лишь преходящую ценность: философия, знания, жизнь, даже вера. На мгновение вспыхивают они как огонь, а потом гаснут. Наша встреча это чудо. Но мы взрослые люди и давай говорить друг с другом откровенно. Я пришёл сюда не для того, чтобы ссориться с тобой.
– А для чего ты пришёл?– спросила она.
– Потому что люблю тебя,– ответил я.
– Хотя даже не знаешь кто я такая? И видел меня всего один раз? – возразила она.
Я пожал плечами. Мне нечего было сказать.
Она опустила глаза, опять начала дрожать и прошептала:
– Я совсем не была уверена, что ты придёшь.
– О, моя любимая! – воскликнул я, потому что такого прелестного признания в любви не слышал ни от одной женщины. Как бесконечно мало может выразить человек словами. А ведь многие, даже учёные и мудрые люди наивно полагают, что словами можно объяснить сущность бога.
Я протянул к ней руки. Без колебания она позволила мне взять её холодные пальцы. Они были ровными и сильными. Но эти пальцы никогда не знали никакой работы. Так мы стояли долго, держась за руки, и глядя друг на друга. Нам не нужны были слова. Её грустные карие глаза с жадным интересом изучали мой лоб, волосы, щёки, подбородок, шею, будто хотела она запечатлеть каждую мою черту. Лицо моё иссушено ветрами, посты углубили мои щёки, углы рта опустились от разочарований, а лоб избороздили морщинами мысли. Но я не стыжусь своего лица. Оно как восковая табличка, исписанная твёрдым резцом жизни. И сегодня я охотно позволил ей читать по нему.
– Я хочу знать о тебе всё,– сказала она, сжимая мои жёсткие пальцы. – Ты бреешься. Это делает тебя странным. Вызываешь чувство страха как латинский монах. Кто ты? Воин, учёный…?
– Меня бросало из страны в страну, из нищеты в богатство, словно искру на ветру. И в сердце моём тоже были взлёты и падения. Я изучал философию с её номинализмом и реализмом, штудировал сочинения древних философов. Когда же я устал от слов, то буквами и цифрами, как Раймонди, пытался обозначать понятия и явления. Но ясности не достиг. Поэтому я выбрал крест и меч.
Немного подумав, я продолжал:
– Какое-то время мне пришлось заниматься торговлей. Я научился двойной бухгалтерии, которая делает богатство иллюзией. В наше время богатство – лишь слова на бумаге как философия и святые тайны.
Чуть поколебавшись, я сказал, понизив голос:
– Мой отец был греком, хотя вырос я в папском Авиньоне.
Она вздрогнула и выпустила мои руки.
– Я это чувствовала. Будь у тебя борода, твоё лицо было бы лицом грека. Неужели, только поэтому с первой минуты ты показался мне таким знакомым, будто знала я тебя когда-то и лишь искала тот твой прежний облик в твоём нынешнем обличии?