Вторжение
Шрифт:
Дорога, уходящая на север от Москвы, была запружена потоками техники, людьми. Суматошно сновали по ней машины; лязгали цепями полуторки, груженные патронными ящиками, дощатыми клетями, в которых, как откормленные поросята, лежали снаряды и мины.
Со стороны же фронта, с позиций тянулись повозки, в которых лежали раненые. Несмотря на холод, они держали на весу забинтованные руки.
"Товарищи… Кровь отдали, — думал Шмелев. — Война есть война. Но сколько ее пролито напрасно. Ведь если бы мы как следует подготовились, война могла бы обернуться иначе. А вот теперь… у ворот Москвы…"
Ковыляя по ухабистой, с бугристыми наростами льда дороге, "газик" продирался
— Вы хотите что–то спросить, товарищ полковник? — забеспокоился, привстав, Костров.
— Нет… нет… Есть у вас курить? — рассеянно попросил Шмелев.
— Махорочка имеется. Крепкая, правда, в горле дерет, но зато накуриваюсь досыта, — и Костров протянул расшитый узорами потертый кисет.
— Подарок от жены? — спросил Шмелев и ждал, что вот сейчас Костров, отвечая, напомнит и о судьбе его жены… Но лейтенант почему–то ответил не сразу, глаза его погрустнели, точно своим вопросом полковник ужалил его. "Видать, и ему нелегко. У него тоже свое горе", — подумал Шмелев и наконец услышал приглушенный, сбивчивый голос:
— Кисет мне подарили, товарищ полковник. Какая–то женщина побеспокоилась…
Шмелев неуспокоенно поерзал. Глядя на просторные, лежащие в сугробах, поля, он думал, какие все–таки в жизни иногда бывают повороты. Ведь совсем недавно, на той неделе, он еще был в лагере заключенным. Не думалось выбраться из этого лагеря, затерявшегося в хмурой тайге вблизи Магадана. Его приводили в затемненный, с решетками на окнах, кабинет, и следователь с безразличными глазами каким–то вкрадчивым голосом требовал одно и то же: сознаться, что он, Шмелев, враг народа. Шмелев готов был тогда броситься на следователя, вцепиться ему в горло руками, и только железная воля удерживала его.
И вдруг неделю, всего только семь дней назад, этот же следователь приходит в барак, где раньше и нога его не ступала.
— Товарищ Шмелев, выходите… Вы свободны, — учтиво объявил он.
В первый миг Шмелев не поверил, не мог поверить: сон это или явь, не в силах был сразу решиться переступить порог
Вернувшись, следователь оглядел его с головы до ног и улыбнулся сухими глазами. Только глазами, а на лице не оживился ни один мускул.
— Вы уж извините, Николай Григорьевич. Всякое бывает в нашей службе. — Он мелкими шажками прошелся от решетчатого окна до двери, окованной железом, и произнес, не возвышая голоса, как–то вкрадчиво: Завидую вам… В Москву едете. А там — фронт, ордена, генеральское звание… — Он опять улыбнулся одними сухими глазами.
Шмелеву хотелось дать по морде этому следователю: сколько он поиздевался, крови попортил!.. "Но черт с ним!" — решил он и подумал: удивительное дело — туда, в Сибирь, везли его в холодном вагоне, оттуда посадили в самолет, а в Москве вызвали прямо в Генеральный штаб. Объявили, что ему присвоено звание полковника, спрашивали, чего бы хотел, предлагали пойти командиром корпуса. "Манна с неба!" — усмехнулся Шмелев.
Они въезжали в Сходню.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Как только остановилась машина, полковник Шмелев, поджарый, высокий, вышел и легко перепрыгнул через канаву. Сутулясь, будто стесняясь своего роста, зашагал к командирам, стоявшим у входа в штабной домик.
Порывисто шагнул к нему Гребенников, хотел доложить, но Шмелев, махнув рукой, кинулся в объятия к комиссару, уткнулся головой в его грудь. Видно было, как плечи Шмелева вздрагивали, а Гребенников силился поддержать его, невольно ощущая худобу его тела.
И когда разнялись и Шмелев указательным пальцем притронулся к глазам — сперва к одному, потом к другому, — строй не выдержал: качнулись ряды. Кто–то с правого фланга громко шепнул: "Плачет". Рядом стоящий шепнул другому, тот — соседу; волною передалось всему строю…
После того как Шмелев обошел строй поредевшей дивизии, заглядывая в лица, порой угадывая знакомых и улыбаясь им, после прохождения колонны под шорох знамени — как же гулок и тверд был теперь слитный шаг, — после всего этого Шмелев и комиссар пошли рядом, поддерживая друг друга на узкой обледенелой тропе.
Они еще ни словом ни обмолвились, видимо боялись растравить нескоро рубцующиеся душевные раны, а может быть, потому, что тяжесть пережитого мешала им говорить запросто, как, по обыкновению, говорят близкие друзья.
Но зачем же теперь–то, в одиночку, копить в груди обиду? Надо ли носить каждому в отдельности груз страданий? Не лучше ли сбросить с плеч излишек тяжести, сообща разобраться, что брать с собой дальше в дорогу, а что оставить и, возможно, совсем забыть? Кому же неизвестно: невысказанное горе мешает дышать, неразделенная ноша вдвойне тяжелее.
Они зашли в землянку.
Гребенников чиркнул спичкой и поднес ее к сплющенной у горлышка снарядной гильзе. Фитиль занялся, но горел тускло, чадно, то сваливая набок, то выпрямляя рыжее пламя. В углу храпел ординарец. Комиссар хотел разбудить его, но раздумал, подправил фитиль, вздернув его кверху гвоздем, и в землянке посветлело.
К столу Гребенников подал сухую колбасу, ломоть ветчины, открыл плоскую длинную коробку сардин.
— Сносно кормят? — спросил Шмелев.
— Бойцов? — приподнял голову Гребенников. — Терпимо.