Вундеркинды
Шрифт:
— Что за спешка, мистер Крабтри? — пропела она сладким голосом. — Вам не терпится показать мне свою тубу?
Я перевел взгляд на Терри и, к своему глубочайшему удивлению, обнаружил, что лицо моего друга сделалось темно-пунцовым. Я не смог припомнить, когда в последний раз видел его в таком смущении.
С Терри Крабтри мы познакомились в колледже — там, где я меньше всего ожидал встретить друга. Окончив среднюю школу, я приложил немало усилий, чтобы вообще не ходить ни в какой колледж, и особенно в Коксли, который любезно пригласил меня играть за их футбольную команду — предполагалось, что я займу место левого полузащитника под стартовым номером одиннадцать, — и даже предложил мне ежегодную стипендию. Я был и остаюсь здоровенным громилой ростом шесть футов и три дюйма, правда, с годами я растолстел и мои габариты стали еще больше, а в то время меня отличали своеобразное изящество и легкость движений, сравнимые разве что с грацией молодого кита, резвящегося в открытом море. Я носил большие очки в черной роговой оправе, остроносые ботинки, чесучовые брюки и строгие жилеты на шелковой подкладке, которые, по мнению бабушки, подобает носить молодому человеку из приличной семьи, поэтому требовалась известная доля воображения, чтобы представить меня в роли полузащитника футбольной команды. К тому же у меня не было ни малейшего желания играть в футбол ни за Коксли, ни за какой-либо другой колледж, и в один прекрасный день в конце июня 1968 года я, оставив моей бедной старой бабушке вполне разумную записку, какую может
Не стану утомлять вас долгим рассказом о тех событиях, которые последовали за моим трусливым побегом из дома. Скажу лишь, что примерно за год до того я увлекся философией Керуака и вообразил себя этаким одиноким поэтом-правдоискателем, который, погружаясь в собственное сознание, пытается постичь тайны мироздания. Погружению способствовала хорошая доза амфетамина, а для записи открывшихся тайн в заднем кармане моих потрепанных джинсов всегда лежал блокнот в солидном переплете из мелованной бумаги с красивыми мраморными разводами, купленный в дешевой канцелярской лавке. Думаю, что до сих пор вижу себя именно в этой роли, и вполне допускаю, что совершенно не гожусь для нее. Как и полагается правдоискателю, я шел куда глаза глядят, ловил попутные машины и без всякой видимой цели колесил по дорогам Америки, вовсю веселился с милыми и сговорчивыми девчонками из провинциальных городков, которые не отказывались поразвлечься где-нибудь в укромном уголке парка; я нанимался на работу к фермерам, таскал ящики на заднем дворе супермаркета, торговал сандвичами и газировкой с уличного лотка; я видел суровые и прекрасные пейзажи великих североамериканских штатов, которые проносились мимо меня, когда я, сидя у открытой двери товарного вагона, потягивал дешевое красное вино из горлышка плетеной бутылки. Как-то летом я целый месяц работал на ярмарке, выступая в роли клоуна-задиры, которого полагается толкнуть в бочку с водой после того, как он обзовет вас вонючим засранцем. Я принимал участие в пьяных драках и даже был ранен: мне прострелили левую руку в баре на окраине Лa-Kpocca, штат Висконсин. Все эти яркие впечатления и богатейший опыт я в полной мере использовал в моем первом романе «Пойма большой реки», вышедшем в 1976 году. Книга получила доброжелательные отклики критики, и порой в минуты отчаяния мне начинает казаться, что это была моя лучшая и самая честная книга. После нескольких лет бесшабашной, чтобы не сказать порочной жизни я, в полном соответствии с законом жанра, нашел пристанище в Калифорнии, где влюбился в студентку философского факультета университета Беркли, которая убедила меня не растрачивать в бесплодных скитаниях то, что она называла спасительной верой человека в собственное великое предназначение. Эта вера стала впоследствии причиной многих моих страданий, а также, и об этом я ни на секунду не забываю, послужила для меня толчком к творчеству. Искреннее восхищение девушки моей несомненной гениальностью привело меня в состояние шока, я долго не мог опомниться — настолько долго, что этого времени вполне хватило, чтобы собрать необходимые документы и подать заявление в университет. Однако, придя в себя, я уже собирался покинуть город — увы, без моей философски настроенной подруги, — когда пришло письмо, в котором говорилось, что я принят.
С Терри Крабтри я познакомился на первом курсе, оказавшись с ним в одной группе, где нас учили, как правильно писать рассказы, — предмет, который я честно пытался осилить в течение нескольких семестров. Крабтри записался на курс совершенно случайно, можно сказать, повинуясь внезапному импульсу, и был принят благодаря рассказу, который написал еще в десятом классе школы: история о психологической дуэли между престарелым Шерлоком Холмсом и молодым Адольфом Гитлером; события разворачиваются на модном курорте, будущий диктатор приезжает из Вены в Карлсбад с самыми черными намерениями — прикарманить драгоценности отдыхающих здесь больных и немощных дам. Весьма странная тема для пятнадцатилетнего подростка, но это была своего рода уникальная вещь, в том смысле, что за всю жизнь Крабтри так больше ничего и не написал — ни единой строчки.
История изобиловала сложными эротическими аллюзиями и вообще казалась какой-то странной, как, впрочем, и сам автор: тощий нескладный молодой человек, с высоким шишковатым лбом и выступающими вперед крупными зубами, он ни с кем не общался и обычно сидел в самом конце аудитории. В то время Крабтри всегда ходил в одном и том же костюме: коротковатые брюки, старомодный плохо сшитый пиджак, темный галстук и неизменный красный кашемировый шарф; если на улице было холодно, он поднимал лацканы пиджака и, словно аристократ, собирающийся на аудиенцию к королю, изящно повязывал шарф вокруг шеи. У меня тоже был свой любимый уголок в классе, где я обычно сидел во время лекции и, беспрестанно теребя только что отпущенную жиденькую бородку и поправляя съезжающие на кончик носа новые очки в тонкой металлической оправе, старательно записывал каждое слово лектора.
Наш учитель считался настоящим писателем; статный широкоплечий красавец, уроженец Центральных равнин, где многие поколения его суровых предков занимались разведением скота. В дни своей молодости он написал пухлый ковбойский роман, вызвавший большую полемику среди историков и литературных критиков; по его роману был поставлен фильм с Робертом Митчем и Мерседес Маккембридж в главных ролях. Наш преподаватель обладал истинным даром превращать любую мысль в изящный афоризм; я тщательно конспектировал его потрясающие своей метафорической красотой высказывания и заполнил ими целую тетрадку — увы, давно потерянную, — а по вечерам, не жалея времени и сил, загружал ими мою бедную память — увы, с тех пор безвозвратно загубленную. Я могу поклясться, хотя, к сожалению, не в состоянии предоставить подтверждение из независимых источников, но одно из его наставлений звучало примерно так: «В конце рассказа у читателя должно возникнуть ощущение, что перед ним приоткрылась невидимая завеса, словно автор рассеял облака, скрывающие бледный лик луны». Он ходил степенной поступью древнеримского патриция, носил ботинки на толстой подошве, сделанные из кожи гремучей змеи, и гордо восседал за рулем новейшей модели «Ягуара», но у него были плохие зубы, вечно расстегнутая молния на ширинке и невероятная способность попадать в разные неприятности: его преследовала нескончаемая череда несчастных случаев, падений, ушибов, вывихов и порезов, в результате чего нашего наставника регулярно отправляли в больницу, где он был своего рода знаменитостью. Казалось, он, как и Альберт Ветч, был погружен в мир своих видений и все время пребывал в каком-то рассеянном забытьи. Наш учитель принадлежал к тем странным людям, что могли с холодной проницательностью, от которой захватывает дух, рассказать вам обо всех горестях и сомнениях, таящихся в глубине вашего сердца, а в следующую секунду повернуться и, радостно помахав на прощание рукой, направиться к выходу, но вместо двери прямиком врезаться в стеклянную перегородку, отделяющую класс от коридора, — после этого инцидента наш преподаватель в очередной раз отправился в больницу, где ему наложили на лицо и голову двадцать пять швов.
Именно на лекциях этого человека я впервые начал задумываться, а не страдают ли все сочинители чем-то вроде легкого помешательства. В результате долгих раздумий, вспомнив, как Альберт Ветч, словно безумец, часами раскачивался в своем скрипучем кресле, я пришел к мысли о существовании недуга, который назвал синдромом полуночника. Синдром полуночника — своего рода эмоциональная бессонница; каждую секунду сознательного существования жертва этого недуга, независимо от того, в какое время суток он или она берется за перо — будь то серые предрассветные часы или яркий солнечный день, — чувствует себя как человек, который лежит возле настежь распахнутого окна в душной темноте спальни и, беспокойно ворочаясь на скомканных простынях, смотрит в высокое небо, где мерцают звезды и огоньки на крыльях самолетов, прислушивается к тихому, похожему на невнятное бормотание шороху колышущихся на ветру занавесок, к надрывному вою мчащейся где-то вдалеке машины «скорой помощи» и к монотонному жужжанию мухи, попавшей в бутылку из-под кока-колы, в то время как все его соседи, затворив двери и окна, мирно спят в своих постелях. Вот почему, по моему глубокому убеждению, с писателями, как и с людьми, страдающими бессонницей, постоянно происходят разные недоразумения и несчастные случаи, вот почему их одолевает болезненная страсть к воспоминаниям о собственных неудачах и дотошным подсчетам упущенных возможностей, вот почему они так склонны к томительно долгим размышлениям и неспособны отвлечься от навязчивых мыслей; они не в состоянии выбраться из этого замкнутого круга, даже если вы попытаетесь силой вытолкнуть их в реальный мир.
Но окончательно моя теория сформировалась гораздо позже, много лет спустя, когда я на собственном опыте узнал, что такое синдром полуночника. А в то время я просто находился под огромным впечатлением: я трепетал от одной мысли, что наш учитель знаменитый писатель, и как завороженный смотрел на его ботинки из змеиной кожи и ловил каждое его слово, веря, что этот человек откроет нам секреты мастерства, которыми, как мне тогда казалось, он обладает. Вскоре нам было дано задание написать рассказ и представить его на суд товарищей. На каждом занятии мы обсуждали по два рассказа, я и Крабтри оказались в самом конце этой длинной очереди, и нам предстояло вместе выступать перед толпой суровых критиков. Я заметил, что Крабтри никогда не делал попыток записывать аксиомы, которые густым туманом клубились под сводами нашей аудитории, и никогда не участвовал в общей дискуссии, лишь изредка вставлял несколько скупых, но неизменно вежливых слов, каким бы занудно-банальным не было обсуждаемое произведение. Естественно, его отрешенность казалась нам высокомерием, мы считали его снобом, особенно когда Крабтри обматывал шею своим кашемировым шарфом; однако я сразу же обратил внимание на его обкусанные ногти и на то, как робко звучал его голос, в котором не было ни капли надменности, и как он вздрагивал, стоило кому-нибудь обратиться к нему с вопросом. Он тихо сидел в дальнем углу класса в своем старомодном плохо сшитом костюме, всегда бледный, с каким-то болезненным выражением лица, словно наша компания внушала ему отвращение, но он был слишком деликатным и хорошо воспитанным человеком, чтобы показать, насколько мы ему неприятны.
Я подозревал, что он страдает синдромом полуночника. А я, был ли я поражен этой болезнью?
Прежде у меня никогда не возникало сомнений в моих писательских способностях, но время шло, неделя проходила за неделей, и мы, овладевая техникой писательского мастерства, все больше сгибались под невыносимой ношей знаний: нам уже были знакомы шаблонные приемы и алгоритмы, необходимые настоящим профессионалам, мы прекрасно разбирались в таких понятиях, как «стержень», на который должна нанизываться история, и знали, на каком этапе в жизнь героя должны вторгнуться сверхъестественные силы судьбы и рока, которые, словно таинственные болотные огоньки, будут сопровождать его на протяжении всего повествования, и понимали важность того, что наш наставник называл «психологической напряженностью» — исключительно важный момент в тонком искусстве создания характера, — в результате моя горячность и стремление к совершенству, оттененные холодным спокойствием Крабтри, привели к тому, что я не мог закончить ни один из начатых рассказов. Целую неделю я ночи напролет просиживал за пишущей машинкой, пил бурбон и тщетно пытался разобраться в том хаотическом нагромождении символов, в которое превратилась простая история, когда-то рассказанная мне бабушкой, — о том, как в детстве какой-то злой мальчишка из негритянского поселка убил ее собаку.
В тот день, когда должно было состояться мое выступление, часов в шесть утра я наконец сдался и решился на бесчестный поступок. В течение последних часов я мысленно блуждал по дому, где прошла жизнь моей бабушки (год назад я позвонил ей из обшарпанной телефонной будки, случайно попавшейся мне на глаза возле бара в каком-то захудалом городишке штата Канзас, и узнал, что как раз в то утро вырастившая меня пожилая женщина умерла от пневмонии), и вдруг — очевидно, причиной внезапного озарения стал характерный для бурбона привкус жженого сахара, — я поймал себя на том, что думаю о нашем постояльце и о его многочисленных, наверняка никому не известных историях, в которых Альберт Ветч излил всю тоску и одиночество своей вселенской бессонницы. Одну историю я помнил довольно хорошо — это был его лучший рассказ, он назывался «Сестра тьмы». Главный герой, археолог-любитель, и его сестра, парализованная старая дева, живут в мрачном каменном доме. Однажды, занимаясь раскопками индейского кургана, он находит пустой саркофаг, на крышке которого с трудом просматривается полустертое изображение женщины со зловещей улыбкой на лице. Трепещущий от восторга археолог под покровом ночи притаскивает саркофаг в дом и берется за реставрацию своей находки. В процессе работы он случайно ранит палец, капли крови падают на крышку саркофага, и в этом месте возникает странное радужное свечение; порез на руке археолога мгновенно заживает, и одновременно он чувствует необычайную бодрость и прилив сил. Проведя несколько экспериментов над несчастными домашними животными, которых он, нещадно искромсав, тут же исцелял, наш герой уговаривает свою скрюченную полиомиелитом сестру лечь в саркофаг; женщина забирается в ящик и во время лечебного сеанса каким-то необъяснимым образом превращается в ужасную Ястакста — этакий злобный суккуб из одной далекой галактики, — которая тут же и соблазняет ученого, — жанр Ван Зорна допускал известную долю пикантных подробностей при условии, что эротические сцены носят гротесковый и эвфемистический характер; затем, высосав все жизненные соки из незадачливого героя, она берется за остальных жителей города. По крайней мере, именно так я представлял дальнейшее развитие событий, втайне надеясь, что однажды в непроглядной тьме глухой пенсильванской ночи за моим окном возникнет фигура пышнотелой женщины с огромными клыками и горящими неутолимым желанием глазами.
Я взялся за работу и как мог подкорректировал оригинал, приглушив оккультный аспект и превратив Безымянную Сущность, пришедшую из черных глубин безвременья, в галлюцинацию, преследующую моего героя, который страдает каким-то загадочным душевным расстройством и от лица которого ведется повествование; также я усилил тему инцеста и добавил жесткости в эротические сцены. Я лихорадочно строчил страницу за страницей, переписывание ванзорновской истории заняло у меня шесть часов; поставив последнюю точку, я сгреб листочки и выскочил на улицу; всю дорогу до колледжа мне пришлось бежать, но все равно я ворвался в класс с пятиминутным опозданием. Учитель уже приступил к чтению рассказа Крабтри. Он читал вслух, это был его любимый способ дать нам возможность почувствовать историю, и мне потребовалось совсем немного времени, чтобы понять, какую именно историю он читает: не бессвязный пересказ готического триллера, сделанный в псевдофолкнеровской манере каким-то никому не известным автором, но оригинальную версию рассказа «Сестра тьмы», написанного чистым, изящным и неторопливым слогом самого Августа Ван Зорна. Шок, который я испытал, поняв, что застигнут на месте преступления, пойман и разоблачен, но главное, что меня опередили и мною же затеянная игра проиграна, мог сравниться лишь с удивлением, что я, оказывается, не единственный в этом мире, кто читал рассказы бедного старого Альберта Ветча. Сквозь стыд, обиду и ужас, всякий раз сжимавшие мое сердце, когда я видел, как учитель, дочитав страницу, перекладывает ее в конец рукописи и переходит к следующей, сквозь плывущий у меня перед глазами туман пробился тонкий лучик любви к Терри Крабтри, до сих пор, словно мерцающий огонек свечи, живущий в моей душе.