Вурди
Шрифт:
— Жри!
— Совсем ведь загасишь, — не удержался нелюдим.
— Не твое дело, — огрызнулся отшельник.
— Как знаешь. Тебе видней, — сказал Гвирнус, неприязненно глядя на чуть сгорбленную спину незнакомца.
На поскуливающего волчонка в его руке. На эту руку — большую, сильную, четырехпалую, ибо вместо мизинца на ней красовался короткий обрубок, который напомнил Гвирнусу… Что? Он силился, но не мог вспомнить. Где-то он уже его видел. Такой же. Давно. Много лет назад. Где? Когда? У кого? И не из-за него ли, обрубка, он так долго торчал возле этого догорающего костра?
Гвирнус тряхнул головой, отгоняя смутно копошащуюся в душе догадку. («Да. Мизинец. На левой руке. Или на правой?») Тряхнул еще раз. («Тьфу! Лезет же в голову всякая ерунда!») Перевел взгляд на разорванный
— Чем это?
— Ась?
— Палец, говорю, чем?
— А! — Отшельник обернулся к нему. Внимательно посмотрел на нелюдима: — Всякое бывает. Тебе-то зачем?
— Так, — пожал плечами нелюдим, — рукавицы надень.
— Вишь, разговорчивый какой, — проворчал лесной бродяга, — не отвяжешься. Ты вот что… — буркнул он с плохо скрываемой злостью, — нечего тебе. Оглядывать. Не люблю я. Сглаз — он ведь хуже мозоли будет. Прилипнет — куда мне потом? Мозоль хоть ножом срезать можно. А его чем? И со спины не стой. Не поможет. Чую я, когда со спины. То, что я волка-то до себя допустил, в голову не бери. Из-за тебя ж и вышло. В другой раз так просто не подойдешь. Шел бы добром. Или тоже? Из этих? Ты смотри. У меня ведь и колышек есть.
«Ишь как глаза блестят. Колышек приплел. Верно говорят. Все они отшельники. Не в себе», — хмуро подумал нелюдим. А вслух сказал:
— Ухожу уж.
Закинул лук за спину и впрямь собираясь уходить. («Пускай сам с волками-то. Коли этак-то. Зло не зло, а попробуй пойми как. Да и Ай-я заждалась, поди», — мысленно добавил он).
Но не ушел.
Потому что вдруг увидел, как незнакомец вновь наклонился, однако на сей раз вовсе не за хворостом — за ножом. Лежавшим рядом. Под рукой. На подтаявшем возле кострища снегу. Обычным. Охотничьим. Один к одному, как у Гвирнуса.
Наклонился. Поднял. Встряхнул хорошенько щенка:
— Ничего. Не один ты там. Сейчас и до братцев, твоих доберусь. Так-то! — и торопливо провел тонким лезвием ножа по его горлу…
Маленькое тельце обмякло.
Еще прежде, чем хлынувшая из горла кровь успела обрызгать рукав, отшельник швырнул волчонка в снег. Пренеприятно по-стариковски хихикнул. Почесал заскорузлым пальцем щеку. Покосился на нелюдима:
— Стоишь?..
— Тьфу! — Гвирнус презрительно сплюнул. Он не сводил глаз с окровавленного лезвия ножа. Если бы не знать, что свой при себе, в голенище, то…
Точно ведь — один к одному.
— Ну стой, стой. Мне тебя жалеть нечего. Теперича одним миром мазаны. Думаешь, она намэто отродье простит?
— Нам? — недобро усмехнулся нелюдим.
— А ты как думал? — Лесной бродяга зажал пальцем левую ноздрю. Шумно высморкался. Он, казалось, не замечал Гвирнусовой злости. — Теперича не отвяжешься. Я-то знаю.Дурак ты. Лезешь, когда не просят. Дорого оно, времечко-то. Видишь, ушла мерзавка. Не дура. Понимает. Этого не спасешь. Стаю небось приведет. Самой-то не справиться, поди. А там еще целый выводок. Во-он там. Под сосенкой… — Он вытянул руку, показал куда-то в темноту. — Ты иди своей дорогой. А я ими-то как раз и займусь. — Отшельник снова пренеприятно хихикнул. «Точно ведь не в себе», — подумал Гвирнус. Ему вдруг стало неуютно. Здесь, у костра. Рядом с лесным бродягой, который невесть зачем резал беспомощных волчат… Лучше уж одному… В лесу. Идти надо. Вот только «взглянуть еще раз на руку… На обрубок… На… нож. Вспомнить (что ж именно?). И идти.
— Злой ты. — Охотник поежился (будто стало еще холодней), покосился на мертвое тельце… — Я одному такому по шее надавал. Бабу он хотел в старом Поселке выкрасть. Правда, не стоила она. Ну, того… Чтобы спасать. Лучше бы уж выкрал тогда, — проворчал нелюдим, сам не понимая, почему не уходит, почему не спешит домой к Ай-е, почему глаз не может оторвать от этого немолодого уже, морщинистого, почти стариковского лица.
Нет, не
Руки.
Отшельник присел на корточки, пошевелил ножом догорающие угли. Хихикнул. Скривился, отчего лицо его, и без того не слишком симпатичное, показалось нелюдиму отвратительным — худющее, со впалыми щеками, заросшее непонятного цвета всклокоченной бородой. Губы влажные, слюнявые. А как перекосить, так и вовсе не губы, а будто два слизняка на шляпке осеннего гриба. Как веточкой их ткнешь, тут-то их и скривит. Тут-то они, как эти губы, веточку и обовьют.
— Норкой ее звали, — зачем-то сказал нелюдим.
Отшельник хмуро покосился на него. Пробормотал, глядя куда-то за спину охотника, брызгая слюной и неприятно вздрагивая всем телом:
— Вот привязался! Репей да и только! Сам-то кто?
— Гвирнус. — Он будто не расслышал. Хотя, как показалось охотнику, в голосе бродяги мелькнуло нечто похожее на удивление. Мелькнуло и тут же сменилось холодным равнодушием. Странный, впрочем, это был холод. Так звенит в зимней ночи ледяная тишина.
Дзинь! Дзинь!
— Гвирнус, — повторил было охотник, однако лесной бродяга, брызнув слюной, протянул:
— А-а! — И, пожевав слизняками, буркнул. — Нелюдим, значит?..
— Да.
(Дзинь! Дзинь!)
— Оно и видно. Нелюдим. Места ему в лесу, вишь, мало. Не нравишься ты мне. Я вот тоже за бабой в ваш-то ходил. Бабы тоже мне, — нервно хрюкнул отшельник (дзинь! дзинь!), — баба — она ведь тоже бабе рознь. Моя-то Зовушечка и не бабой вовсе оказалась. Хорошо, колышек с собой был. Эх! У-у, гнида! — вдруг невесть кому сказал бродяга. — Сам, небось, из этих, — добавил он, и Гвирнус понял, что ему. (Кому ж еще?) — Не боюсь я тебя! — „И я“, — мысленно ответил охотник. — Хотя что был, что не был. Колышек-то. — Слизняки отшельника сложились в некоторое подобие улыбки. Он задумчиво провел по ним языком: — О-обветренные! Бешеное. Молочко-то. — Речь бродяги становилась все более бессвязной. — Э! Куда! — воскликнул он, заметив, что Гвирнус собрался уходить (охотник и впрямь собрался, внезапно решив, что разговор затянулся и что он вовсе не желает торчать у погасшего костра до утра). — Нет уж! Постой! — злобно воскликнул отшельник. — Теперича мы вместе. Будем. Отродье ихнее. Я еще погляжу. Как ты… Как она… С-сука! Ходит! Выслеживает! Не подпускает! Убил бы, а не подпускает. Но — ходит! Иной раз сижу в землянке, а ведь чую! Тут она. Рядом совсем. Наверху. Любит меня, дура. За то что я ее… Ножичком-то. Тьфу! Не тем, не тем, — хрюкнул отшельник, — совсем одурел тогда… Гадину… Хе-хе… Так-то. — Он вдруг потянулся за выброшенным в снег бездыханным тельцем волчонка, поднял его. Поднес прямо к носу. Шумно вдохнул воздух. Потом трясущимися руками протянул волчонка Гвирнусу: — Вот. Понюхай. И не волчья совсем. Кровь-то. — Глаза его странно блеснули. Теперь он и впрямь выглядел как сумасшедший. Не только руки, но и голова тоже вздрагивала, глаза закатились. — Не волчья… Да, — повторил бродяга, брызгая во все стороны слюной, — он не смотрел на Гвирнуса, теперь он вообще никуда не смотрел. Ему не надо было никуда смотреть. Казалось, еще немного, и он повалится в снег в жутком припадке падучей. Совсем как живший некогда в старом поселке дурак Филяй. Только страшней. Потому как про Филяя-то хорошо знали — лучше с ним и не заговаривать вовсе и не подходить. Ненормальный человек и все. А тут… Только что ведь сидел у костра. И ничего такого. А вот на тебе! И взгляд как у Филяя. И голос — дрожащий, с придыханием, того и гляди сорвется в крик. (А-а-а-а-а! Дзинь! Дзинь!) И ночь. И луна вон как светит. И трясет его всего. И вон уж и набок валиться начал (чуть не в костер). И не уйдешь теперь. Не приучен Гвирнус так-то людей в лесу бросать.
— Вурди меня сожри! — проворчал он, торопливо стаскивая с плеча сумку, на дне которой таскал с собой Ай-ины снадобья. От простуды, от кашля, на случай, если зверь задерет, — много всякого. „Может, чего и сгодится, — подумал охотник. — Сон-трава например. Настой. Не уснет с одного глотка-то. А глядишь, и успокоится…“
— Надо же! Угораздило! — проворчал он, доставая наконец требуемое. Торопливо сорвал восковую крышку. Подошел к бродяге, протянул маленький глиняный кувшинчик: — На, выпей. Полегчает.