Вверяю сердце бурям
Шрифт:
А тут еще Мерген пристал с ножом к горлу: позови ее! У самого Алимхана все внутри вздрагивало от нетерпения и ревности. Они уезжают, бегут из Бухары, а он не может быть рядом с ними, оберегать их от грубых прикосновений.
— Ляббай? Что вы сказали?
А, это голос, как из глиняного хума, этого джинна горных вершин.
— Надоел! Хватит!
Но, аллах велик, осторожно! Надо сдержать себя. Этот надоедливый великан — все же отец жены, с которой он, эмир, не провел еще брачной ночи в дозволенных супружеских наслаждениях.
—
Господи, он, эмир, унизился до пререканий с каким-то диким горцем... Но что поделать? Стены Ситоре-и-Мохассы низки, а за стенами люди, простолюдины, клевреты, соглядатаи, комиссары, ох! Тише! Спокойнее. Не дадут уйти, уехать! Помешают.
Эмир поднимается, но из неуклюжего куля высовывается рука и хватает за полу эмирского походного камзола.
Да, эмир уже в походной одежде. Он совсем готов к отъезду. Он давно уже скакал бы на коне в ночи и ветер дул бы ему в лицо, если бы не назойливый этот горец со своей болтовней о чести, обиде, мести.
Вот и сейчас:
— Стой! Я не пущу... Не верю! Чтобы уметь быть добрым, надо иметь злость в сердце. Ваши слова, эмир, не умерили моей мести.
— Пустите... Я приду... Она придет... С бумагой...
— А вы обещали сами привести ее. Она придет. На что мне обесчещенная. Вы обманываете. Вы кто? Любитель зла ради зла? Вы облекаете себя в одежды лжи.
— Остановись!.. С кем говоришь?.. С халифом правоверных говоришь... Священный я...
— Вы мулла, который ходит мочиться у стенки своей святой мечети...
— Что-о!
Но тут Мерген допустил какую-то оплошность: он разжал пальцы и кончик подола эмирского одеяния выскользнул из руки.
Вся чреда бледных физиономий с провалами глазниц завертелась вокруг дастархана, по дастархану, по все еще не могущему подняться от тяжести пудовых одежд Мергену.
Все бежали, топтали его, светильники погасли, тьма обрушилась на все. И когда Мергену удалось, барахтаясь и разрывая бельбаги, наконец, подняться, он прыжками устремился к какой-то двери, высвечивающей в противоположной стене светло-желтым четырехугольником.
Вывалился Мерген прямо во двор, слабо освещенный лунным неверным сиянием. Тут метались в странном, даже угрожающем безмолвии люди, кони, верблюды.
Первый, на кого натолкнулся Мерген, был его сын Баба-Калан:
— Где он? — хрипло спросил он.
— Суслик сбежал.
— Суслик?
Баба-Калан сыпал проклятия, когда они с отцом прокладывали себе дорогу в разношерстной толпе, расшвыривая, подобно слонам, челядь.
Безумно пяля глаза, раздирая рты и неестественно сипя перед этими двумя великанами, все разбегались в страхе. В сумраке, под кронами густых деревьев, Мерген и Баба-Калан казались грозными колоссами, а тут еще золотом блестевший халат на горце превращал его в глазах трусов и подхалимов в самого хана.
И нет ничего удивительного, что их никто не посмел остановить и тронуть.
А когда они очутились в чайхане, Баба-Калан зычно позвал своих людей: «Эй, кто в бога верует!» И тут, рядом с ним сразу оказались, выбежав из темноты, и цирюльник, и шашлычник, и мороженщик, и мардикеры, и базарчи, которые еще днем кружились у ворот летнего дворца. И у всех вдруг оказались в руках поблескивающие дулами отличные кавалерийские карабины. Каждый с возгласом: «Мы здесь!» — выбегал на площадь и схватывал под уздцы таинственно появившегося коня.
— По коням! — оглушительно скомандовал Баба-Калан. — За мной! К Самаркандским воротам! Эмир — будь он проклят! — удрал!
Непочтительный сын не отдал своего коня Мергену — так горел желанием самому влезть в схватку, — а только обернулся и крикнул:
— Найдите, отец, коня. Догоняйте!
Довольно долго провозился Мерген, стаскивая с себя золоченый халат, выскочил из чайханы, стянув с лошади беспомощно барахтающегося стражника, отобрал винтовку, легко вскочил в седло и поскакал по пыльной дороге, ворча: «Ну, сынок! Ну и сынок!»
Прислушиваясь к удалявшемуся топоту кавалькады, он погнал коня туда, где в малиновом зареве утренней зари высились черные купола и резные столбы минаретов древнего города.
XV
О, тот, кто вздумал жечь людей
калеными углями,
сам обожжется!
А кто рад несчастью сына своего дяди,
Тот сам испытает его.
Али Мутанби
Его зло вышло ему навстречу,
и он стал пленником своих дел.
Самарканда
О том, что происходило в те дни у древних стен Бухары, уже писали и историки и писатели. Восставший народ и пришедшая по его призыву на помощь Красная Армия штурмовали последний эмирский оплот, и не было такой силы, которая могла бы остановить «джейхун» народного гнева.
О джейхуне писал в момент происходящих событий в своей тетради в бархатном переплете поэт и летописец Али — сын муфтия, находившийся рядом с Мирзой при дворце эмира.
«Бисмилля! Здесь, в райских садах Байсуна, придя в себя на острове тишины и сердечного спокойствия, вдали от штурмующих горную долину волн войны наш слабый калям и не пытается в подробностях описывать то, что мы называем гибелью, несчастьем, бедствием.
Пала твердыня власти. Почему? Нет больше священного оплота религии. Почему? В пыли и прахе белеют птицы чалм. Почему?