Вверяю сердце бурям
Шрифт:
— Священный долг! Подчинение! Эй, смертный, выполняй повеление власти!
Тут он оторвал руки от облучка, чтобы сделать широкий жест, но кони, захрапев, дернулись, коляска на дутиках сдвинулась с места, и Мирза отчаянно зажестикулировал, пытаясь сохранить равновесие, и шлепнулся на апельсиновое сидение, да так забавно, что в толпе захихикали. И Мирза, и вся коляска заволоклись пылью из-под копыт затоптавшихся на месте пегих жеребцов.
Стражники и палваны зарычали: «Молчать, рабское отродье!»
Уцепившись снова за
— Бедные и богатые! Счастливые и несчастные! Исполняйте приказ! Повинуйтесь нашему повелителю!
Он грозно обернулся на раздавшуюся из толпы реплику:
— Горе неповинующимся! Аллах не спрашивает v раба своего! Что Непоколебимому до вас! Что ему за дело до кучки горлопанов! Что ему до проклятых горлопанов джадидов, — и он рукой ткнул в сторону несчастных, валявшихся в пыли. — Они безбожники, но аллах не почувствовал бы даже, если все верующие обратились бы в неверующих! Так записано в священной книге!
Он передохнул, шумно глотнув зеленого чаю из пиалы, поднесенной ему расторопным чайханщиком й прохрипел:
— Благосклонный к кающимся! Беспощадный к закоренелым! Царь царств! Его не убудет ни на йоту! Он, всеиспепеляющий, сожжет все народы и даже не почует запаха дыма! Повинуйтесь! Нет отечества вне ислама!
Обессилев, он упал на апельсиновые подушки, успев еще воскликнуть в изнеможении:
— Эй там, кончайте!
Тотчас одного из связанных с силой подняли из пыли и поставили на колени.
— Благодари пресветлого эмира нашего за оказанную тебе, скотина, милость! — издеваясь, завопил один из стражников. В руках его блеснул огромный кухонный нож. Связанный захрипел и уткнулся в пухлую пыль, сразу же окрасившуюся в багровый цвет.
— Убивают! — застонали в толпе.
Без единой кровинки в лице-маске Мирза снова встал и прокричал:
— Казнен по справедливости! Он не пользовался благами веры истинной! Он помедлил, наглец, с молитвой повиновения. Он не дойдет до врат рая... упадет, соскользнув с моста Сир'ат в пропасть ада.
На базарной площади раздался вздох ужаса.
Протянув судорожно задергавшуюся руку, бледноликий холодно, непроницаемо глядел на ужасное зрелище. Теперь он бормотал так тихо, что его слышали только близстоящие:
— Ты был подобен кошке — всегда падал с высоты на ноги. И вот упал, но не на ноги... А ныне с твоего лица навсегда сбежала улыбка дерзости... Эй, переверните его!.. Пусть все посмотрят на лицо революционера!
Баба-Калан говорил сам с собой:
— О, мои горы! О, моя винтовка! Что делать? Разве собака своим тявканьем остановит слона?
Всем нутром своим он содрогался. Но что он мог поделать? Он рвался в драку... В драку один против десятка вооруженных с головы до пят.
Прохладные тени карагачей. Тонкая, белесая марь, стелющаяся по земле нежной вуалью. Под знойными лучами лавочники с распаренными, перепуганными физиономиями. Двое погонщиков ослов прикрыли распяленными пальцами лица и сидят на обочине мирно журчащего арыка. Вытянулся безусый юноша, откусывавший аппетитные кусочки жареной баранины с шампура. Закашлялся до слез казах—продавец курта...
И тут же под ногами на дороге в двух шагах подрагивающее в агонии тело.
Истерически вскрикнув «дод!», Баба-Калан привлек к себе общее внимание. Но тут же поперхнулся и замолчал. Двое других обреченных с завистью смотрели на шашлык. С завистью безумно голодных людей. Сглатывали судорожно слюну, и кадыки их под кожей, будто маленькие животные, ходили на коричневых шеях, к которым палач уже, видимо, примерял остро наточенное лезвие.
И вдруг... надрывные хрипы, новый стон в толпе: «Убивают!» Глаза шашлычника полны слез, мигают... Но, возможно, их разъедает дым от мангалки. Юноша бессильно роняет шампур с не объеденным шашлыком, слабой рукой бросает монету в глиняную миску... И идет заплетающимися шагами мимо окровавленных трупов. На лице его смятение.
Фаэтон на дутиках неслышно уезжает. Удаляются как-то криво, боком палваны-телохранители. В толстом слое пыли чернеют люди в лохмотьях. Невообразимый запах — смесь пыли, дыма, все еще пузырящейся в пыли крови — мешают дышать.
Трупы казненных долго не убирают. Запрещено! Так они и валяются посреди базара, облепленные мухами. Шарахаются в сторону, хрипло фыркая, кони. Обходят их, тяжело ступая мягкими лапами, верблюды. Огромные ноздри приплюснутых морд тревожно шевелятся. Воробьи ожесточенно чирикают в густых кронах карагачей.
Зной... Напряженная тишина. Бормотанье оглушенного событием базара.
Долго и жадно Баба-Калан пьет в дальней базарной чайхане зеленый чай. Чайник за чайником. Ему никак не удается справиться с судорожным кашлем, похожим на страшную икоту, вызванную доносящимися и сюда запахами горелого плова, дыма кальянов и... все перебивающим запахом свежей крови.
Ненавидящими глазами смотрит он на ворота, на застилаемую нет-нет облачками пыли дворцовую калиточку, на все еще чернеющие на светлой лёссовой пыли черные трупы. Кривятся пухлые губы Баба-Калана, Он шепчет:
— Ай, Мирза, проклятый братец! Ай, судьба! Что ты с несчастными творишь?!
II
Не будь слишком сладким,
Мухи облепят.
Алаярбек Даниаарбек
Товарищи по красногвардейскому полку, вероятно, не узнали бы бойца 2-го отдельного дивизиона в этом батыре, запахнувшем на себе полушелковый халат, подбитый, несмотря на осеннюю жару, ватой. И что удивительно, он нисколько не потел в теплом халате, хоть непрерывно суетился — бежал туда, шел сюда, неустанно о чём-то хлопотал.