Выбор жанра
Шрифт:
— Да, конечно, — важно подтвердила она. — Большинство всегда право. А как же?
— … ни старосту, принципиального, хотя и несколько прямолинейного человека.
Правильно поставленный вопрос всегда содержит в себе ответ. Утраивающий всех компромисс был найден. Старосту решили кооптировать в институтское партбюро, а от обязанностей старосты освободить, так как у него не будет возможности совмещать эти две трудные обязанности. На том и сошлись.
Командировка моя подошла к концу. Напоследок я зашел к заведующему кафедрой электротехники,
— Ваше лицо почему-то кажется мне знакомым. Мы не могли раньше встречаться?
— Конечно, встречались, — подтвердил я. — Помните студента, который на госэкзамене по электротехнике перепутал закон Ома? Так это был я.
— Неужели? — просиял доктор. — Вы даже не представляете, голубчик, как я рад вас видеть!
— Какая странная вещь слава, — философски заметил я. — Отличников небось не помните, а меня вот запомнили.
— Да-да, верно. Я вас иногда вспоминаю. И всегда с удовольствием. Значит, инженера из вас не вышло?
— Не вышло.
— Это замечательно. Нашей промышленности повезло. Так вы теперь журналист?
— Вроде того.
— Хороший?
Я неопределенно пожал плечами:
— Не знаю. Говорят, ничего. Печатают.
Доктор ненадолго задумался, потом сказал:
— Никогда не понимал, кто идет в эту профессию.
— Теперь понимаете? — поинтересовался я.
— Теперь понимаю.
ТЕАТРАЛЬНЫЕ БЫЛИЧКИ
Комплимент
В объединении драматургов Московской писательской организации любили такой анекдот. Прозаик говорит драматургу: «А знаешь, я тоже решил написать пьесу. И уже написал сто восемьдесят страниц». Соль этого анекдота, непонятная для непосвященных, в том, что максимальный размер пьесы — шестьдесят страниц, самое большое — семьдесят. В начале 60-х годов Э. Радзинский написал свою знаменитую пьесу «Сто четыре страницы про любовь». Уже лет через десять на театре ее не стали бы и читать — длинно.
На театре — не опечатка. Профессиональный жаргон. Как у нефтяников добыча, а у судейских возбуждено (про уголовное дело).
Мечта каждого прозаика — написать пьесу. Не знаю, почему. То ли объем соблазняет. Шестьдесят страниц — делов-то. Это не роман в четыреста страниц, а кормит пьеса (если она пошла) не хуже, чем романный кирпич. Но скорее — желание приобщиться к таинственному миру кулис, вкусить вкус успеха, когда ты выходишь на поклоны под восторженные аплодисменты зрителей: «Автора! Автора!..»
Не избежал этого искушения и я. Но все как-то не удавалось донести написанные пьесы до театра — перехватывало телевидение, литдрама. И уже на репетициях первого моего телеспектакля до меня начало доходить, что недаром драматургия считается высшей математикой искусства. Я не понимал, чего от меня хотят. Я вообще не понимал, о чем со мной говорят. Примерно как в институте, прогуляв вводные
Режиссером-постановщиком спектакля был Саша Прошкин (позже прославленный автор «Холодного лета 53-года», недавней экранизации «Доктора Живаго»). Он спрашивал:
— Что они в этой сцене делают?
— Как что? — искренне удивлялся я. — Все написано. Он говорит: я тебя люблю. А она говорит: я тебя не люблю, а люблю другого.
— Да нет! Я спрашиваю: что они делают?
— Ну как? Сидят, пьют чай. Не нравится? Пусть пьют кофе.
— Какое кофе? Какой чай? — начинал возбухать обычно терпеливый Прошкин. — Актер меня спросит: что я здесь делаю? Понимаешь? Делаю. Что я ему скажу?
— Так и скажи: пьешь чай. Или кофе. С сушками. Можно с вареньем. Мне без разницы.
Саша смотрел на меня с искренним интересом:
— Ты идиот? Или прикидываешься?
Я понял, что его терпению вот-вот придет конец, и предложил:
— Давай с другого конца. А как тебе видится эта сцена? В порядке бреда. Рыба.
(«Рыба» — из жаргона композиторов-песенников: набор слов, задающий размер текста песни.)
— Вот как. Он говорит: какие странные сегодня облака, скоро осень. Это он говорит. А что он делает? Признается в любви. Врубаешься?
— А она?
— Она говорит: такие облака перед снегом, скоро зима. Что она делает? Уклоняется от ответа на его признание. Понимаешь?
— Начинаю, — не очень уверенно ответил я.
На самом же деле я еще не понимал ничего. И даже сегодня, написав полтора десятка пьес, шесть из которых шли в театрах, так до конца и не понял, на каком языке режиссер общается с актерами.
Года через два, когда мою комедию «Ключ» приняли к постановке в московском Новом театре (в 800-х метрах от кольцевой автодороги, но все равно московский), я твердо решил вникнуть в театральный процесс и не пропускал ни одной репетиции. От моей Малаховки до театра было два часа на электричке, метро и автобусе. За три месяца ежедневной езды я прочитал все четыре тома «Моей жизни в искусстве» Станиславского и только тогда более-менее понял, что такое это таинственное театральное «действие».
В книге есть эпизод: Станиславский сидит в кресле и молчит. Наполненно. Потом спрашивает у студийцев: «Что я делаю?» И сам отвечает: «Отдыхаю от вас».
Моя девственная невинность в театральном искусстве сослужила мне однажды хорошую службу. «Ключ» в Новом театре ставил режиссер Юрий Мочалов (позже он прославился на всю Москву тем, что получил за сценическую редакцию какой-то комедии Шекспира 100 % гонорара, вытеснив Шекспира из платежной ведомости). Он называл себя последователем Станиславского, но понимал знаменитую систему с точностью до наоборот: не только содержание определяет форму, но и форма заставляет актера наполнять свою роль содержанием. Так и работал. Мизансцены у него всегда были эффектными, а когда актер робко спрашивал: «Куда я после этой сцены ухожу?» — Мочалов высокомерно бросал: «В пампасы!»