Выбор
Шрифт:
– Бросили пушки и драпанули, трусы? В пехоту их, капитан Гужавин! А после боя - под трибунал!
Владимиру до судороги в горле не хотелось видеть человеческую плоть этого скрипучего голоса, с таким нещадным равнодушием подписавшего им приговор, точно от этой секунды все изменилось, все подчинилось неписаному закону войны, молниеносно обесценив их жизни, вывернув наизнанку перед незнакомыми пехотными офицерами нечто безобразно-позорное, унижающее, и теперь не было ни понимания, ни прощения в мире после постыдно совершенного преступления.
– А ну! В пехоту! Всех! Кроме офицеров! Давай сюда! - скомандовал капитан Гужавин и грозными глазами приказал следовать в направлении высоты, где за дорогой окапывалась пехота. - Бегом!
–
– Мо-олча-ать! - пронзительно крикнул Гужавин и, круто откинув полу плащ-палатки, уронил правую руку на кобуру. - Силой погоню, - как дезертиров, если пикнешь хоть слово!
– А вы тоже - молча-ать! - взвизгнул Илья в каком-то захлестнувшем его безумии, и по тому, как он взбешенно выхватил из расстегнутой кобуры задрожавший в его пальцах пистолет, по тому, как сузились его посинелые губы, было видно, что он готов к самому крайнему в своем неистовом сопротивлении.
– Что ты сказал, лейтенант? Что-о?
– А то, что слышали, капитан!
Владимир чувствовал, что сейчас случится непоправимое между капитаном Гужавиным и Ильей, но все испытанное ночью - гибель лошадей в упряжках, расстрелянные танками орудия на переезде, прорыв из окружения семи человек, оставшихся в живых от батареи, - все выглядело в глазах пехотных офицеров бегством, непростительным спасением жизни ценой брошенных орудий, и это сопротивление Ильи было в их глазах жалкой попыткой бессмысленной защиты.
И капитан, помедлив, сказал с пренебрежительным согласием издевки:
– Давай-давай, герой, докладывай командиру полка! Он тебя к орденку представит за храбрость! Девять граммов получишь на закуску или рядовым в штрафной батальон, как подарочек. Пошли, доведу, пошли! Герои из города Драпова! Храбришься еще! Интеллигентик мармеладовый! Ты - молодец!..
Он зло хохотнул, перескочил кювет и, решительный, непримиримый, зашагал вверх по высоте, крепко и прочно ставя хромовые сапожки.
Вталкивая пистолет в кобуру, Илья пошел за ним, слегка покачиваясь, будто в обморочной пустоте, трава мокро зашумела по его голенищам, а предутренний туман курился, стекал прядями по скатам, переваливался в кустах разорванными дымными пластами.
Позади бой не затихал, но здесь, на высоте, было безлюдно, сумрачно, сырой воздух зарождающегося утра прохладно и липко омывал потное лицо Владимира, и все тошнотно потягивало в животе от злого молчания капитана, с мстительной твердостью ступающего вверх по скату, от угрюмой замкнутости Ильи, который, стиснув зубы, ни разу не оглянулся на солдат, оробело приотставших за спинами офицеров. И Владимир вдруг подумал, что их ведут на казнь, что ничего не поможет им и никто из них не сумеет оправдать сложившиеся обстоятельства на железнодорожном переезде и те никем и ничем не рассчитанные минуты, когда батарею отрезали, окружили автоматчики и когда пришлось бросить орудия, с трех сторон расстреливаемые в упор... "Что же это? Что случилось со всеми нами? Почему мы не остались драться в окружении и не погибли там?.."
На вершине высоты, в межлесье, стояли три "виллиса" и зеленая штабная машина с открытой торцевой дверцей, из которой доносились электрические разряды радиостанции. Около машины четверо солдат в распоясанных гимнастерках копали ровики, по-видимому, для штабных офицеров, сгрудившихся над картой, разложенной на пеньке, возле которого двое связистов устанавливали, заземляли телефонный аппарат. Рядом с ними расположился на плащ-палатке, поджав под себя ногу, худенький, остролицый, с седеющими висками майор Воротюк. Он брезгливо жевал бутерброд, белый сухарь, намазанный маслом, и так же брезгливо запивал его молоком из железной кружки, вскидывая на офицеров глаза, сквозные, коричневые, узко посаженные к крюковатому носу, что придавало ему ястребиное выражение, вызывающее желание уклониться от его зрачков. Поблизости, сдвинув тугие колени, открытые
Плоские губы Воротюка были в молоке, он неохотно, как лекарство, цедил его из кружки, белокурая фельдшерица, строго опустив ресницы под украдчивыми взглядами копающих ровики молодых солдат, тоже завтракала, негромко грызла сухарики, макая их в тарелку с медом, поставленную озабоченным полковым старшиной на расстеленную посреди поляны скатерть, необычную чистоплотной огромностью на траве и диетической едой - молоко, масло, сухарики, - которой и довольствовался майор Воротюк.
Владимир ни разу не встречал в подобных обстоятельствах командира полка, обыденно занятого завтраком, в то время как они обязаны были доложить ему о неуспешном ночном бое на железнодорожном переезде, о брошенных в безвыходном положении трех орудиях, - и холод надвигающейся опасности прошел по его влажной спине в ту минуту, когда капитан Гужавин остановился перед белым полем скатерти, выпростав из-под плащ-палатки правую руку, и начал с решительной злостью докладывать Воротюку. Майор вскинул сквозные ястребиные глаза на Илью, перевел взгляд на группу артиллеристов, замерших в виноватом ожидании, и в этом хищно нацеленном взгляде стало накаляться металлическое безжалостное острие, навстречу которому тогда самоотрешенно сделал шаг Илья, выговорил глухо:
– Товарищ майор...
– Молчи, - еле внятно произнес Воротюк тонким хриплым голосом и поставил кружку с молоком на скатерть около кучки сухариков. - Отвечать будешь, когда я спрашивать начну. Назначил я тебя командиром батареи, лейтенант Рамзин, и совершил ошибку. Выправка у тебя гусарская, а душонка заячья. Что, драпали так, что ноги в зад влипали? И ты от позора пулю в лоб себе не пустил? - Он потер детскими пальцами живот, где, наверно, грызла его боль, и помолчал, впиваясь остриями зрачков в лицо Ильи. - Ты хорошо знаешь, что полагается офицеру за дезертирство с поля боя?
Илья, по-строевому вытянувшись, молча стоял впереди всех, в трех шагах от командира полка, и заметно было, как напрягались лопатки под его пропотевшей до нитки гимнастеркой.
– А вы, вы, боги войны, хорошо знали, что делают с дезертирами? повторил тонким режущим голосом Воротюк, вонзаясь зрачками во Владимира, потом в группу артиллеристов. - Когда бежали от орудий, знали, что вы уже не воины, а мертвецы? Знали, что вас, как трусов и дезертиров, по приказу двести двадцать семь расхлопают к хренам? Так чья пуля слаще - немецкая или русская? А я-то считал, что вы погибли как герои... Как герои! Расстреляли все снаряды и погибли под гусеницами танков, но не ушли, не драпанули!.. Ах, трусы, трусы!
Он произнес последние слова с брезгливым сожалением, однако в облике его - худенькой фигурке уже седеющего мальчика, сплошь сверкающей золотом и серебром груди, в остром книзу лице - все было непоколебимым, жестким, холодным.
– Дозвольте сказать всю правду, товарищ майор?
– Это кто еще там? Какую там еще правду?
– Мы бы не ушли, товарищ майор, ежели б не приказали... - послышался прерываемый густым дыханием тяжелый голос, и внезапное ощущение необратимой беды душным крылом царапнуло по виску Владимира, отдаваясь ударами в голове: "Что говорит Лазарев? О чем? О каком приказе?" - Ежели б не приказ, стояли б до последнего и танки к станции не допустили. А приказ офицера для солдата закон...