Выбор
Шрифт:
"Как изменила его жизнь! Его? Я подумал о нем и не подумал о себе. Он говорит так, как будто хочет не раскрыться в чем-то, не объяснить себя, какого я не знаю, а уйти от главного. Но что я хочу? Понять, кто такой сейчас Илья? Он неискренен и лжет? А смысл какой? Никто не знает, что случилось с ними в ту ночь, когда они пошли к орудиям. Теперь я наконец-то понял, что меня раздражает: я подсознательно ищу в нем прежнего Илью, хочу увидеть, вернуть того, молодого Илью, того лейтенанта Илью, а его нет. Тот Илья, которого я любил, несовместим с этим, чужим в сущности. Да может ли так быть? А я совместим с самим собой, прежним?"
– Что же у тебя за тяжкие грехи, Илья? -
– Разреши не согласиться, Владимир. Все гораздо хуже, чем тебе кажется. Это последний круг перед финалом, а не старость. Я задыхаюсь, но бегу из последних сил, вижу финиш и слышу крики приветствий уже закончивших бег...
– Любишь черный юмор? Очень уж пессимистично... до неправдоподобия!
– Напротив...
Илья взял рюмку, поднял ее к заблестевшим чернотой глазам, посмотрел сквозь рюмку на солнечный свет зимнего окна, с длительным наслаждением вторично понюхал коньяк, сказал размеренно:
– А какая прелесть, какое упоение, какая жизнь в этом аромате. Но через год-полтора ты еще сможешь вдыхать прелестный запах так много выпитого мною разного коньяка, а я уже буду там... Как странно и страшно, не правда ли? Ты еще будешь рисовать свои картины, а от меня - ни-че-го... Был ли он? Ходил ли он по земле? Непостижимо. Немыслимо. Представь, я все о себе знаю. Но, как видишь, не бьюсь в истерике, не устраиваю трагедий, и говорить об этом смысла нет.
– Не понял, Илья.
– Знаешь, что такое фрустрация* бытия, Владимир? Тщетная надежда. Ожидание крушения. Все мы случайные туристы на белом свете, и каждому назначен срок покидать снятый номер в отеле. Кстати, у тебя в гостях я тоже не задержусь... хотя очень и очень хотел увидеть тебя.
______________
* Обман (лат.).
Он засмеялся искусственным, жестяным смехом, который так раздражающе несвойствен был Илье, и, может быть, потому, что глаза его не смеялись, лишь делались узкими, печально-холодными, как если бы ему вовсе не нужен был этот смех.
– Виноват, что-то я не совсем понимаю. О каком сроке ты вспомнил? проговорил Васильев и нахмурился. - Что за год - полтора года? Кто тебе нагадал?
– Я слишком много истратил денег на клинику, чтобы верить в гадание, ответил Илья по-прежнему спокойно. - Благодарю бога, что не завтра последний день. Мне еще дано сделать выдох...
"Последний день?" - с внезапной ясностью понял Васильев, представив Илью не здесь, в Москве, еще внешне крепким, выхоленным, элегантно-седым, сидящим сейчас в его мастерской, а где-то в знойных пригородах Рима, в его пустой вилле, на втором этаже, одиноко лежащим на застеленной простынею кровати со сложенными восковыми руками, и полуденное солнце пробивается сквозь ветви пиний под окнами в покойную тишину дома, где пахнет духотой и смертью.
"Через год-полтора? И он знает это? - и Васильев, всматриваясь в кисти Ильи, сухие, женственно ухоженные, с удлиненными стерильно чистыми ногтями, в прошлом очень сильные маленькие кисти (когда в юности он занимался гимнастикой, боксом и самбо), тотчас вообразил бессонные ночи Ильи наедине с самим собой, с одиночеством, точным сознанием своего последнего срока, и, ощутив всю безвыходную тоску этих ночей, подумал еще: - Я не смог бы так ждать приближения казни".
– Что за болезнь у тебя, Илья? Сердце? - проговорил Васильев,
– Выбор был сделан не мной... Но иллюзии кончились, - с усмешкой сказал Илья. - Четыре года назад я прошел через операцию, а после нее живут пять лет, от силы шесть. Обжаловать приговор невозможно. Поэтому я знаю то, чего не знал раньше. Впрочем... я хотел увидеть тебя не для этих разговоров. Об этом не стоит.
И он с заинтересованностью оглядел стены и потолок, струисто-светлый от снега, сугробов во дворе, от предвесеннего солнца, ярко брызжущего сквозь джунглеобразные морозные заросли уже оттаивающих стекол, брызжущего на плакаты выставок, на стеллажи в мастерской, просторной, веселой в белизне погожего февральского дня, и, оглядев, сощурил веки, точно любопытно и больно было видеть этот праздник зимнего света здесь, сказал с насмешливой грустью:
– Помнишь зимний день на Воробьевых горах, мороз, иней, а мы идем всем классом на лыжах по берегу замерзшей Москвы-реки. Счастливое время! Так ведь оно и было? Или - вечер, снег сыплется вокруг фонарей, каток в парке культуры и отдыха, и мы с тобой и Машей едва на ногах держимся от катания, зашли прямо на коньках в буфет, пьем горячее какао и грызем баранки с маком, а они после мороза пахли так аппетитно. Ты и Маша тогда были влюблены. Было это?
– Ты не совсем точен, Илья.
Васильев замолчал, не желая говорить о Маше, которая тогда была влюблена не в него, а именно в Илью, а он, Илья, на девочек не обращал серьезного внимания, занятый таинственными "лирическими" увлечениями в секции гимнастики, носил полосатый тельник под рубашкой, матросский ремень с медной бляхой (так модно было), и тогда терпеть он не мог душевных излияний в любом проявлении.
"Только... почему он заговорил о Маше? Не может быть, чтобы я ревновал ее к нему через столько лет. Нет, тут что-то другое. Он как будто хочет оправдаться передо мной. В чем? Странный брак с немкой после плена? Какой-то заводик швейных или патефонных иголок. И невозвращение после войны. Его жадность к жизни, его болезнь, если это так?.. Он вызывает у меня какое-то необузданное любопытство, и я спрашиваю его, а не он меня..."
– Мне кажется, ты еще не виделся с матерью? - спросил Васильев, чувствуя по всему, что Илья не встречался с Раисой Михайловной. - Она знает, что ты в Москве? Ты надолго приехал?
– На неделю. Поверишь ли, Владимир, ехать один к матери я боюсь, - с неуверенностью проговорил Илья и, облокотясь на кресло, загородил лоб ладонью. - Она, как мне известно, нездорова, и я боюсь пуще смерти, выдержит ли она? Я просил - помнишь, в Венеции? - чтобы вы хотя бы туманно намекнули ей обо мне... что я жив.
– Да, Маша говорила с ней. Была у нее дома.
– И что?
– Ее реакцию можно понять. Раиса Михайловна сказала, что ты убит и она не хочет верить в чудеса, - ответил не сразу Васильев и с горечью подумал, что нет у человеческих желаний никаких гарантий, и жизнь вернувшегося из небытия Ильи, если он действительно серьезно болен, через малый срок будет закончена, и теперь чудовищно было это представить. Значит, смерть наготове сидит в каждом из нас, ходит неотступной тенью и ждет своего часа: "И все мигом к черту: солнце, вот этот снег, мои холсты, громкие слова о творчестве, часы работы вот тут в мастерской, моя любовь к Маше и Виктории, двум женщинам в целом мире, и все то, что было... и могло быть. Как все висит на тончайшем волоске!.."