Выпашь
Шрифт:
И опять невозмутимо спокойно садилось за Днестр равнодушное солнце, и длинные тени тянулись от всадников и назад склоненных пик. Вместо Старого Ржонда полк вел ротмистр Штукельдорф. Он вел так же, не торопясь. Когда подходили к станции Званец, Ферфаксов увидал в стороне от шоссе, на поле, группу людей и большой деревянный крест у громадной разрытой могилы. На осыпях красной земли длинной шеренгой лежали убитые солдаты — их заамурцы. Санитары стояли подле с лопатами.
Сестра милосердия в светло-коричневой юбке с белым передником, опустилась на колени и замерла в тоске, охватив
Оглянулся и он, повилял кончиком своего хвоста, но не отошел от хозяина. И еще оглянулся Ферфаксов. Розовыми лучами заходящего солнца был залит крест. И он, и сестра подле него казались изваянными из розового мрамора. Санитары засыпали могилу. Чуть донеслось оттуда пение нескольких солдатских голосов. Пели "вечную память".
Было поползновение у Ферфаксова и у его Бердана отойти от строя и посмотреть, что там такое и кто, знакомый и дорогой, там лежит, навсегда засыпаемый землей.
Бердан вопросительно посмотрел на Ферфаксова. Был грустен и строг взгляд его хозяина. Круче поджал хвост старый Бердан и, опустив голову, шел за старым своим другом Магнитом.
На позиции новые заботы обступили Ферфаксова. Фронт оторвался от тыла. Раненые, оставшиеся в тылу, не могли написать. Здоровые долго не знали, куда увезли раненых, в какие госпитали их положили и куда им писать. И Ферфаксов долго ничего ни о ком не знал.
Позиция шла по реке Днестру. По самому берегу были не очень искусно нарыты окопы.
Впереди шагах в тридцати тянулась на кривые дрючки намотанная в три ряда проволока. Сзади участка, занятого 1-ой сотней 22-го полка, была большая деревня.
В ней мирная текла жизнь, несмотря на то, что неприятель постреливал и что днем небезопасно было ходить по ее широкой и прямой улице, обсаженной деревьями.
Доцветали акации. Их пряный аромат кружил по вечерам голову и навевал мирные мысли. Днем на позиции было тихо. Солдаты грелись на солнце и спали, прижавшись к песчаным осыпям брустверов. Ночью к окраине деревни приезжали от резерва походные кухни, и люди повзводно ходили обедать. В эти ночные часы ярко светила полная луна, и австрийцы, потревоженные шумом на русской позиции, часто пускали светящие ракеты и стреляли наугад.
Впереди, у самой воды, на бродах стояли наши заставы и от них высылались секреты.
Здесь заамурцы сменяли дагестанцев. Аккуратный Ферфаксов, — школа Ранцева в нем сказывалась, — сам ходил на эту смену. Он заставал дагестанскую заставу поголовно спящей. Он будил всадников и, когда срамил их, слышал флегматично спокойный ответ:
— Твоя боишься — не спи. Моя его никак не боишься — моя спи. Да ты не бойся: он меня шибко боится. Он на меня никак не пойдет.
Так, утрясаясь, шла жизнь, и конная их атака отходила в прошлое и вытеснялась новыми заботами, и некогда было о ней думать. Но, когда выпадала минута поспокойнее, Ферфаксов постоянно думал о своем сотенном командире, а еще того более о командирше.
Ночь наступила незаметная и несказанно прекрасная в лунном свете. Было тихо и тепло. Редко на авось постреливали из австрийских окопов. Двоящиеся выстрелы: "та-пу… та-пу" никого не волновали: к ним привыкли. Сладок был дух цветущих дерев. Какая-то колдовская красота и сила была в озаренной лунным сиянием деревне. Белые мазаные халупки стояли, как какие-то дворцы. Ферфаксов шел по улице между ними, направляясь к кухне. Здорово хотелось ему есть. Он думал о том, как мудро все устроено у Господа и как тело с его запросами идет на помощь духу, и дух помогает, когда надо, телу. Издали уже пахло вкусным малороссийским борщом. Его так искусно варили заамурцы. Повеселевший Бердан бежал впереди, указывая дорогу.
Кашевар фамильярно, по-родственному, приветствовал Ферфаксова.
— Живы, ваше благородие… Вот попробуйте, чего я наварил. Я у поляков (он галичан называл поляками) бураками расстарался. Помидорная растирка у них оказалась. Славные вышли у меня щи, хотя самому Императору подать, так и то не стыдно.
— Ты, Хвыля, сам себя не хвали. Подожди, чтобы люди тебя похвалили.
— Помилуйте, ваше благородие, первый взвод уже кушал. Очень даже одобрили.
Господин вахмистр Похилко, так они даже три котелка опростали. Вот он, какой у меня борщ вышел!.. Да, вы только откушайте, сами увидите, что Хвыля хвалиться не думает. Хвыля так уже заучен, чтобы завсегда правду говорить.
И точно: борщ вышел на славу. Ферфаксов принялся за второй котелок, и подумал, что и он будет подражать Похилке и потянется за третьим, но как раз в это время к нему прибежал солдат связи и доложил, что Великий Князь идет по окопам.
Ферфаксов спрятал ложку и, на ходу подтягивая ремни пояса и амуниции, побежал на свой участок.
Со стороны австрийцев постреливали. Ракеты светили порхающим мертвенным светом, но не могли затмить света полного месяца. Редкие посвистывали пули. Великий Князь шел поверху по натоптанной над окопами тропинке, не обращая на них внимания.
Ферфаксов встретил его рапортом.
— А… Это сотня того доблестного офицера, у которого была такая прекрасная лошадь? Он ведь тяжело был ранен в этой замечательной атаке? Вы ничего о нем не знаете?
— Никак нет, Ваше Императорское Высочество. Как вынесли его (Ферфаксов не счел нужным сказать, что это он вынес своего командира), так с тех пор я ничего о нем и не слыхал. Я даже не знаю, куда его отправили.
— Ну, так я вам, поручик, скажу. Он жив. Но будет ли жить, одному Господу то известно. Восемь ранений из пулемета. Три в грудь, два в живот и три в ноги. А его лошадь осталась цела?
— Никак нет, Ваше Императорское Высочество. Кобылица его смертельно была ранена и умерла, положив голову на грудь своему хозяину. Так их и нашли.
— Картина, Ваше Императорское Высочество, — сказал кто-то из адъютантов.
— Не картина, Борис, а сама Божия правда. Впрочем, конечно, и картина… У нас назовут такую — слащавой… Да жизнь-то гораздо красивее, чем мы думаем, и боимся изображать ее подлинную красоту.
Великий Князь сказал это, в каком-то находясь раздумье. Потом спросил Ферфаксова: