Выпьем за прекрасных дам
Шрифт:
Нет, не впервые — несколько дней назад в разговоре под вино на ночном винограднике брат Антуан едва было не сказал о своей матери. О том, как видел ее во сне, который, размякнув от вина и братской беседы, начал зачем-то пересказывать Гальярду — низкий полет по родной деревне, светящееся окно, а за окном — кто-то важный, то ли сестра, то ли… кто-то еще. Так и сказал — кто-то еще, не осмелившись назвать слова, такого явного — но все равно запретного. И теперь считай что не сказал. О чем тут говорить.
— Хорошо, брат секретарь. Тогда я даю вам такое поручение. Постарайтесь разговорить девочку; беседуйте с ней о чем угодно — об общих знакомых, о родне, о Верхнем Праде. Пусть она почувствует, что вы ей не враг. Что мы ей не
— Отец Гальярд… Я думаю… с Божьей помощью… да.
Инквизитор искоса посмотрел на своего секретаря. Увидел многое — но ничего дурного. Может быть, и стоит рискнуть. Наверняка стоит. По крайней мере, отец Доминик не сказал ему иначе, когда Гальярд молился перед помнящим святого алтарем в Сен-Назере. Отец Доминик сам посещал несчастных римских immuratae. И не гнушался говорить наедине с известной флорентийской блудницей. Чем ее и спас… чем и спас.
Сказать ему, что такие практики вообще-то запрещены? Что разговаривать с женщиной-еретичкой наедине, без охраны и без свидетелей, в замкнутом пространстве камеры — это весьма опасно, и в случае малейшего прокола может обернуться бедой? Нет, лучше не говорить. Зачем смущать и без того нерешительного парня. Франу это можно будет объяснить; Лоп… что же, Лоп — епископский нотарий. Если задаст прямой вопрос — ответить правду; а до того — не нагнетать… не нагнетать. Не стоит впутывать в рисковое дело епископа. Попросту задержаться завтра вдвоем — без Лопа — после допроса, поговорить и выпить вина с тюремщиком, может быть, принять исповедь у кого-то из заключенных, кто давно не приступал к таинствам, вряд ли их часто священник посещает… А Антуана в это время на часок отправить вниз, а потом вместе вернуться на двор каноников.
Все будет вполне пристойно на вид.
Да и не только на вид, что я, в самом деле. В конце концов, рискнуть можно. Если неудача — от одной-двух попыток проповеди ничего к худшему не изменится.
И уже возле самого Сен-Мишеля, у литой ограды двора каноников, Гальярд засмеялся простой, но почему-то неожиданной мысли: а ведь он собирается, как бы сказать, слегка нарушить правила ведения процесса — и ради чего? Ради воплощения в другом человеке собственной невоплощенной мечты. Инквизитор-проповедник. Только ты и еретик, и третьим между вами — Господь, а за плечом ни охраны, ни тюремщика — только ангел-хранитель… и в руках ни бумаг, ни бичей — пустые руки и слово Божье. Иначе никогда не получалось хорошо; вдруг так — да и получится?
Наверное, как раз тогда, щурясь на блестящую красную крышу дома, на скрипучего медного петушка, горящего на солнце — Петров петух покаяния — Гальярд и понял, что должен рискнуть во что бы то ни стало.
6. Брат Гальярд совершает ошибку. Murus strictissimus
Ничто вроде бы не предвещало беды. Гальярд внимательно наблюдал в течение этих трех дней за своим секретарем и братом — и думал, что, благодарение Богу, получилось-таки поступить правильно.
Антуан даже рассказал ему, отчего Грасида пела пруйльский гимн — и Гальярд не рассмеялся, ответил усталой улыбкой. Больше ничего, правда, Антуан не рассказывал — он сразу попросил инквизитора не расспрашивать его о предмете бесед, потому что — «потому что иначе получится, что вы меня нарочно подослали, отец, чтобы я вам все передавал; да мы ни про что интересное и не разговариваем — так, все про знакомых, потом про Сабартес вообще, даже про еду — кто что любит кушать… а про ересь совсем не говорили еще». «Иначе получится», внутренне усмехнулся Гальярд. Да ведь я, мальчик ты мой, в самом деле тебя нарочно подослал! С совершенно своей, инквизиторской целью — разговорить девочку, размягчить ее сердце, сделать ее более доступной в том числе и для допросов. Другое дело, что нет тут никакого противоречия, все это — одно, потому что все направлено в конечном итоге на спасение… Но выведывать у Антуана предмет их немудрящих бесед он все равно не стал. Говорят — и ладно; и этого много.
Про песню Антуан рассказал сам. В тот же самый вечер среды, после первого их разговора с Грасидой. Ходил сияющий весь день, нося в себе золотую новость — она разговаривает, она живая! — а перед комплеторием (успел до вступления в силу правила молчания) юношу прорвало.
— Отец Гальярд! Знаете, почему она гимн запела? Она думала, что если на народном языке — то значит, ихнее, еретическое!
— Бедная девочка, — кивнул Гальярд, открывая бревиарий на нужном месте. — Задурили же ей голову еретики! Будем надеяться, брат, удастся хотя бы ее вытащить…
Почуяв сочувствие, Антуан не терял времени:
— А можно, отче, можно… я ей сладкого отнесу чего-нибудь? А то ведь дают тюремный суп из солонины — и все… наверное, тоскует она, ведь пасхальное же время…
— Отыщите здешнего келаря и попросите у него чего-нибудь сладкого, только по-честному объясните, что желаете угостить подозреваемую, которой проповедуете наедине в ее камере, — невозмутимо предложил Гальярд. — Думаю, добрые каноники Сен-Мишеля вам ни за что не откажут. А у меня в заплечном мешке меда не хранится. Можете проверить, брат, если сомневаетесь.
Если бы он хоть на миг верил, что Антуан способен на подобную глупость — ни за что бы не предложил. Но у молодого брата хватило ума прикусить язык и более о подобной ерунде не заикаться. Только бичевался особенно усердно тем вечером, так что сам же и постанывал невольно, когда пришло время лечь в кровать.
Гальярд смотрел за ним достаточно внимательно… Насколько позволяли дела. Допросы дамы Эрмессен стали несколько иными: Гальярд изменил тактику, поняв, что добром от этой женщины ничего не добьешься — ее надо загнать, запутать. Теперь Гальярд посещал ее несколько раз в день, иногда вызывал почти сразу после окончания предыдущей беседы, якобы для уточнения; один раз устроил представление — принес несколько старых протоколов, где как будто упоминалось ее имя, и вручил ей лист на просмотр вверх ногами — а когда она перевернула страницу правильно, обвинил ее во лжи на первом же допросе: зачем бы ей тогда было говорить, что не умеет читать. Таким образом ему все-таки удавалось узнавать кое-что новое, несмотря на ее демонстративное нежелание помогать следствию. Он узнал, что Эрмессен действительно связана с прежним еретическим епископом Пейре, беглецом из Монсегюра, пресловутым «Четвертым»; похоже, именно он и преподал некогда ей — и нескольким другим женщинам — катарское рукоположение. Имена и местонахождение других «Совершенных дам» теперь интересовали Гальярда более всего. Эрмессен выдавала информацию в час по ложке, да еще и завела новую моду: теперь она то и дело прикидывалась больной. Гальярд не верил в ее болезнь, не верил с самого начала — он не знал толком, что она такое делает, чтобы умудряться вызвать у себя рвоту на глазах следствия, чтобы так картинно качаться и оседать на землю, едва приближаясь к инквизиторскому столу.
Эндура — добровольное голодание — ей пока явственно была не нужна: она вроде бы съедала все, что приносила ей жена тюремщика, и воду пила. Хорошую воду — такую пила вся тюрьма, и на желудочные боли никто, кроме нее, не жаловался… Однако милосердия ради Гальярд сокращал время допросов, отпускал ее в камеру, когда бедная женщина начинала изгибаться от сухой рвоты. Если не ради нее — то ради себя и товарищей отпускал.
Грасиду пока не допрашивали. Гальярд хотел выждать несколько дней, затаиться, дать Антуану время вызвать в ней доверие. Иногда главного инквизитора Фуа и Тулузена начинало тошнить от себя самого: интригует ведь почем зря… даже собственных младших вовлекает, быть может, подставляет под удар… Антуан сделался беспокоен, бичевался теперь сильнее, чем прежде — наметанный глаз Гальярда умел такое подмечать; юноша порой погружался в себя и не сразу реагировал на тихий оклик наставника — раньше такого не случалось. Но беды ничто не предвещало, хотя инквизитор поставил взял себе на заметку: нужно поговорить с Антуаном, поговорить как духовник. Может быть, даже сегодня, после Мессы.