Выпьем за прекрасных дам
Шрифт:
— Да что ты, — еще сильнее изумился тот. — Брат Гальярд — это же… ну… старший брат мой, он все обо мне знает. Он… знаешь, какой он человек милостивый. Он святой! Он меня из такой беды спас…
— Все знает, говоришь? — Грасида мгновенно подобралась, жалея, что не может выплюнуть обратно уже проглоченное мясо, подношение этого предателя. — Может, это он тебя ко мне и подсылает? Чтобы ты… выведывал всякое? А потом меня за это казнили? Прикинулся, что ты из Сабартеса! Думал, я дурочка…
— Глупости говоришь! — оскорбленно воскликнул Антуан. Тогда еще ему не было приказано обязательно во время любого разговора держать за дверью стражника — Гальярд лично запирал камеру снаружи и через некоторое время сам за ним возвращался, и можно
— Клясться Господь запретил, — презрительно сощурилась Грасида. — Тоже мне христианин. Простых вещей не знаешь.
— Ну что же ты, — искренне огорчился Антуан. — Ты же не помнишь толком Писание, а ругаешься! В Писании запрещено лжесвидетельствовать — это да, это декалог; в книге Левит запрещено клясться во лжи, у пророков где-то сказано, что коли Израиль блудодействует, то есть грешит, пусть тогда не клянется именем Господним… А у Иакова сказано «не клянитесь ни небом, ни землею» в том смысле, что не нужно ничего обещать, чего вдруг да не сможешь исполнить, иначе будет вам и всем христианам от этого осуждение. Все равно что если бы я пообещал принести тебе целого кабана жареного — и не нашел бы его, и оскорбил бы Господа тем, что обещаю Его именем, а сам не выполняю. А присягнуть, что что-то правда, если оно правда — хорошо и достойно, все равно что свидетельствовать! Ну вот если я поклянусь тебе, что меня зовут Антуан, что хабит у меня — белый, и что я сижу тут с тобой в камере — разве в том будет грех?
Грасида озадаченно помолчала. Наставница — вот та нашла бы верный ответ… Потому-то девушка и избрала, по ее совету, тактику молчания — дона Эрмессен неоднократно сообщала духовной дочери, что та глупа и неспособна защититься в малейшем споре. Она знала одну тактику — неосознанный женский прием: перевести разговор на другое.
— Подумаешь. Даже если ты взаправду из Сабартеса… Все равно я знаю — ты не из-за меня ко мне ходишь! Просто ты инквизитор, как и все ваши, и хочешь от меня что-нибудь выведать. А я тебе ничего не скажу! Все равно тебе твои мучители-католики важнее меня!
— Конечно, важнее, — смущенно признался монах. — Но это же не значит, Грасида, что я не хочу твоего спасения… Что ты мне не важна! Я тебе сразу добра пожелал… как только увидел! Ты… на мою сестру похожа, на Жакотту. Ей бы сейчас столько же лет было… сколько тебе… примерно.
Но девушка уже разгневалась. Она не осознавала умом, что Антуана влечет к ней — однако его искренность и заботу она могла почувствовать, и возможность причинить хоть малую обиду кому-то другому помогала ей обрести некую, пусть крошечную, власть над происходящим. Ей, никчемной узнице, ожидающей невесть чего в тюремной камере… хотя бы на миг можно было почувствовать себя свободным человеком! Ведь другого обидеть может только тот, кто облечен какой-нибудь властью.
— Ну и уходи тогда, раз тебе другие важнее, — выпалила она и упала лицом в тюфяк. Тюфяк пах начинающей преть соломой и полной безнадегой. Она всегда сидела на постели во время их встреч — Антуан забирал единственный в комнате трехногий табурет (и тот принес охранник специально для него, в камере-одиночке подобных удобств не полагалось). Антуан потоптался смущенно — и ушел, захлопнув дверь снаружи и призывая охранника с ключами. А Грасида горько плакала в свой соломенный матрац, думая, что непонятно зачем прогнала единственного человека, с которым могла тут по-людски разговаривать — и что, наверное, он больше не придет. Но он пришел на следующий день, конечно же. Копченья на этот раз не принес, но зато принес рассказы о своей семье, о сестренке, которая так рано умерла, о том, как скучает по горам — даже в Тулузе скучает… И Грасида вынуждена была себе признаться, что очень ждала его. Несмотря на отвратительный белый хабит, символ и источник всяческих бедствий. Несмотря на тонзуру в волосах, на то, что Антуан свободно входил и выходил — а она, Грасида, была здесь просто несчастной заключенной. Она все равно почему-то — больше же некого! — хотела его видеть.
В другой раз, помнится — уже после того, как Гальярд велел охраннику всякий раз стоять за дверью, сторожа, не позовет ли, не крикнет ли Антуан — они разговорились о самом лучшем месте на свете: о Сабартесе.
— А туман у нас какой! Даже сейчас, в мае — проснешься с петухами и на дворе своей руки вытянутой не разглядишь! Пластами лежит, идешь, как в молоке разлитом…
— И того гляди навернешься о камень. Ты овец на выгон водил? Случалось? В тумане о свою же овцу споткнуться — самое оно… И башмаки все насквозь мокрые. А босиком холодно, аж ноги сводит.
— А то как же. Я даже однажды с пастухами в летний перегон ходил! В кабане [17] пастушьей ночевал с артелью. У нас был один пастух, Раймон — еретик, но парень ушлый — он такие истории страшные рассказывал ночью, что и по нужде выйти все боялись!
— Про умерших?
— И про умерших тоже. Что они вьются вокруг нас, носятся в воздухе повсюду… Я мелкий тогда был, верил во всякую еретическую ерунду, так и представлялось — вот выйду, а они как набросятся. Ничего даже не сделают — а просто как появятся из темноты, б-р-р!
17
Горный домик пастушьей артели; тж — сама пастушья артель.
— А разве они не могут? К нам в Прад армье раз приходил, душепосланник. Он по наших покойных такое рассказывал — за деньги, конечно, не бесплатно — говорил людям, что им покойники хотят передать! Кто просит долги за него заплатить, кто велит своей вдове больше замуж не ходить, кто наоборот всем доволен… Но главное — все они, духи эти, и впрямь носятся по воздуху туда-обратно, мучаются за земные свои прегрешения!
— Армье? Его же потом наверняка отлучили! Врал он все, армье этот, просто денег хотел заработать, не видел он никаких духов! Как ты себе это представляешь? Вьются они, что ли, как мотыльки над лугом? Тогда бы мы и вздохнуть-то не могли, чтобы не проглотить с воздухом какого-нибудь духа: представь, сколько уже на свете людей умерло — их куда больше, чем живущих! Духи идут на суд Божий, и сам Господь решает, где им пребывать после смерти — и никак уж не на земле, а либо с Ним на небе, либо в преисподней, а просто людей, которые грешили, но Господа любили, отправляет на время в чистилище. Постой, так я ж знаю вашего армье наверняка. Седой такой, лохматый, с длинным носом? Вроде иудея?
— Вроде иудея, да… Но окситанец вроде, как все, и денег брал не так чтобы много. Моя мать у него про свою сестрицу гадала…
— Так это точно наш Симон! Симон Армье, бывший ризничий! За свои бабьи сказки он потом наказание получил — столько лет дурачил головы всему Мон-Марселю, а вот, оказывается, и в Праде еще воду мутил… Подожди, ты у нас в Мон-Марселе-то бывала?
— Разок была, да — давно уже, совсем девчонкой. Отец меня возил как-то на Пасху. Сватать хотел за сына своего кума — Марселя Альзу-Кривого, знаешь его? Хозяйство у него было крепкое, хоть и на отшибе, а зарабатывал вроде тем, что башмаки тачал… Сам дубил кожи…
Антуан и сам невольно скривился при имени неприятного Марселя.
— Да, знаю! Так он кум твоего батюшки? Вот так дела! И что же — просватали тебя?
Ему смутно вспоминался Марселев единственный сын — угрюмый парняга лет на пять постарше, большой любитель похвастать своими мужскими подвигами с проститутками в городе во время ярмарки и побросаться камнями в тех, кто беззащитен: в кур да в ребят, что послабее. Лицо Марселя-младшего ясно встало перед глазами — ухмыляющееся, недоброе лицо — и кулаки сами собой почему-то сжались.