Выпьем за прекрасных дам
Шрифт:
— Я Богу принадлежу… Не убивай меня. Не убивай… нас обоих.
Что тут скажешь? Святые угодники, которым я никогда не молилась — разве тут хоть что-нибудь возможно ответить? Кроме одного — лучше бы и не рождаться на свет. На насилие еще можно ответить. На мольбу — нечем.
— Я… мы с тобой… Отец Доминик…
Тоже не знал, что сказать.
Наконец поднялся, полуслепой с горя. Слезы высохли — да и были ли они, может, то были слезы Грасиды на его щеках… Осталось только сухое беспримерное отчаяние заблудившегося в лесу.
Девочка сидела, положив руки на колени. Ладошки ее лежали, развернутые вверх тыльной стороной — как у девочки-нищенки, которая так и засыпает, привалившись к раскаленной стене церкви, в полдень на каменной
У двери Антуан обернулся. Потер лицо руками. На щеках остались красные полосы.
— Прости меня, Бога ради.
Грасида молча смотрела тупым от боли взором со своего тюремного тюфяка, как Антуан де на Рика в белом доминиканском хабите навеки уходит из ее жизни. Если это жизнь.
8. Искушение Антония
Господи! услышь молитву мою, внемли молению моему по истине Твоей; услышь меня по правде Твоей… [19]
Братья каноники не дождались Антуана на ужин. После вечерни тот попросил позволения остаться в соборе на время и помолиться еще в одиночестве — и Гальярд разрешил ему. Юноша был сам не свой — а по собственному опыту приор знал, что нет лучше утешения для больной души, чем долгая молитва и таинства.
19
Пс. 147, последний из семи покаянных. Которые, собственно, и читает в молитве простирающийся брат.
Церковь заперли изнутри, и брат ризничий указал Антуану, куда надо пойти, когда он закончит молитву и захочет присоединиться к трапезе. Тот кивал и ничего не видел. Совсем. Ждал только одного — когда все уйдут.
Более всего Гальярда тревожило, что парень был настолько смятен и огорчен, что не замечал даже, как он, старший, следит за каждым его движением. Ни взглядом не ответил, ни покраснел даже. С тяжелым сердцем Гальярд оставил его — но оставил под защитой самого лучшего защитника. Рядом с алтарем.
Не в силах дождаться, пока храм опустеет, Антуан наконец простерся на благостном каменном полу, прижимаясь щекой. Тело его — тело ребенка, приникающего к груди матери. Церковь, матерь моя, питай меня. Почему так холодна твоя грудь…
Мысли его блуждали, смеялись образы перед глазами. Самым осмысленным образом оказался почему-то брат Бернар. Брат Бернар, погибший в летах ненамного старше Антуановых, тоже — секретарь инквизитора… Святой секретарь святого инквизитора. Брат Бернар де Рокфор, друг мой, брат мой. Кто бы ты ни был… хоть ты меня не оставь. До Господа ведь не докричаться.
…и не входи в суд с рабом Твоим, потому что не оправдается пред Тобой ни один из живущих…
Летом Господним одна тысяча двести тридцатым или около того брата Бернара, в бытность его еще новицием, сурово наказали.
За пренебрежительные слова в адрес другого новиция — тугодумного, хотя и внимательного паренька, с которым умнице Бернару наказали позаниматься латынью на примере вопросно-ответного древнего диалектического метода. Ну, Мартинет, мол, ты бы лучше черный скапулир выбрал взамен белого. Тебе орудовать метлой с такими талантами больше бы пристало.
И Мартинет даже не обиделся — он и сам втайне считал себя неспособным, он, один из шестидесяти бестолковых полудеревенских новициев, которых вопреки всему капитулу принял в Орден магистр Иордан: он и в самом деле, как справедливо замечали советники, с трудом мог читать бревиарий. И хотя магистр Иордан, чья святость несомненна, и сказал: «Не отвергайте никого из малых сих. Говорю вам, что еще увидите, как многие из них окажутся прекрасными проповедниками, через которых Господь совершит больше труда по спасению душ, чем через братьев куда более разумных и образованных», — труднее всего оказалось убедить в этом самого Мартина, Мартинета. Так что Бернар его ничем не оскорбил… Зато оскорбился слышавший эти слова магистр новициев, отвечавший, как водится, не за ученость своих подопечных, а за то, чтобы из заготовок получились в конце концов настоящие монашествующие.
Наставник новициев и наказал Бернара — приор, услышав об этом, согласился с наказанием. На следующий день братьям-клирикам предстояла преинтереснейшая встреча — в университет прибыл новый преподаватель из Парижа, и его направлялись послушать все поголовно. Одному Бернару было поручено во усмирение гордыни вместе с мирскими братьями заняться ужином к возвращению остальных, а потом пойти и прибрать храм — обе половины, и мирскую, и монашескую, а после вымести и помыть пол в ризнице и капитульном зале. Итак, начав послушание в рефектории, он должен был перейти в церковь и оттуда уже двигаться с метлой, ведром и тряпкой через ризницу до капитула, вычищая все и сметая паутину, если где обнаружится. В монастыре со дня на день ожидали визитатора из Италии, от самого магистра Иордана — и Жакобен требовалось подготовить.
Бернар чрезвычайно печалился от такого наказания. На что угодно он бы согласился с большей радостью! На долгий пост на хлебе и воде! На тяжелое бичевание! Но позорная работа с тряпкой и ведром в то время, как другие будут заниматься достойным доминиканским делом — учением! Бернар едва не плакал, выслушав епитимию, как приговор. Он считался среди молодежи умным, талантливым, все схватывал на лету… Гордыня его — на что и рассчитывал магистр новициата — была жестоко поранена.
Однако ничего не поделаешь. После мессы, когда почти весь Жакобен вышел в ворота на улицу Кордьер, брат Бертран остервенело принялся за дело. Предполагалось, что в церкви вместе с ним будет работать брат-сотрудник, помощник ризничего; однако и вдвоем они провозились с уборкой до часа шестого, а то и дольше. Брат-сотрудник удалился на колокольню отбивать часы; Бернар передохнул, в гордом одиночестве почитав бревиарий, после чего пошел прибирать в ризнице. Непривычные к метле руки гудели, колени хабита были мокры — ползал по полу с тряпкой в руках… Теперь еще и хабит стирать. Понятно, зачем у мирских братьев скапулиры черные! Негодуя на себя и на всех, он прибрал ризницу — помещение небольшое, однако нужно ведь было протереть даже стекла в маленьких окнах, для чего Бернару приходилось карабкаться на лесенку и снова слезать, так что устал он даже больше, чем от уборки в храме. Волоча ноги, он стаскался на двор за водой, согнулся выполоскать тряпку в корыте — и спину схватило так, что и не распрямиться. Вздыхая, как Иов, Бернар добрался до залы капитула, едва склонил голову перед Распятием — какой уж там земной поклон! — и зашмыгал метлой. Пыль летала клубами, в ярком летнем свете из оконца серела, как густой дым. Нужно пол сперва водой сбрызнуть… Да только тогда опять надо тащиться с ведром к колодцу, а сил-то нет…
…Враг преследует душу мою, втоптал в землю жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших…
Когда он мучился с особенно неподатливым углом, думая, не лучше ли сразу заработать тряпкой, от дальней стены вдруг послышался вежливый голос.
— Брат, позволено ли мне будет подать вам совет?
Тот подпрыгнул на месте, едва метлу не выронил. На капитульном сиденье — одном из головных — как ни в чем не бывало восседал незнакомый доминиканец. Кротко смотрел, сложив руки под скапулиром, как Бернар мучительно скребет метлой. Немножко улыбался.