Высота круга
Шрифт:
5
Вечер гнал последние часы. Кофе слегка дымился. Рощин рассматривал аккуратный том своей диссертации.
Один цвет чего стоил! Красный, как полотнище бывшего флага. В давние времена был негласный закон. Красный цвет переплета могли иметь лишь диссертации по общественным наукам. Которые в библиотечном рубрикаторе обозначены двумя туалетными нулями. Остальным предписывались скромные цвета. Серые, зеленые, коричневые. Времена, конечно, миновали. Однако красный коленкор до сих пор дефицитен. Спасибо неизменной секретарше Ларисе. Присоветовала знакомого кустаря-переплетчика. Тот взял, конечно, серьезно. Но и материал нашел отличный. И сделал по высшему разряду. Ни один из томов, просохнув, не покоробился.
Этот, правда, придется Корнилову отдать. Ладно, в запасе для себя один остался. Как чувствовал. Все рассчитал. По минимуму сделал. Но один
Рощин придвинул диссертацию поближе. Почувствовал глупый, детский трепет. Но был не в силах что-либо поделать с собой. И раскрыл девственно хрустнувшую обложку. – "Непрерывные свойства представления р-адических полугрупп", – с физическим наслаждением прочитал он вслух.
Тончайшая область математики. Пик сверхчистой науки. Высшая алгебра и теория чисел. Вообще абстрактнейшая область. Та, откуда в древности зародилась математика. Во времена, когда все превышающее количество пальцев на руках казалось абстракцией. И где до сих пор рождаются новые идеи. Эта же тема – вообще чистейшая из чистых. Квинтэссенция разума, не отягощенного лишним. Эта область всегда опережает общественные нужды. Ею можно спокойно прозаниматься всю жизнь. И сойти в гроб, так и не увидев приложения своей теории. Но лет через сто люди станут умнее в массе. Тогда кто-нибудь вдруг поймет. Куда и зачем ее приткнуть. Пока же она просто самоценна. Как любое человеческое знание. Если, конечно, отвлечься от вульгарного утилитаризма.
Рощин усмехнулся, услышав свои мысли. Словно лекцию читал первокурсникам. Пытаясь объяснить школьникам смысл высокой науки. А разве его можно объяснить? Разве может понять высоту чистой науки посторонний? Тот, кто ею не занимается?
Вот и Надя, например. Тоже не понимает. Хоть должна быть самым близким человеком.
Рощин поморщился. Внутри шевельнулась обломившаяся заноза. Утром удалилась надутая. Так хоть сейчас бы позвонила, что ли. Хоть бы по телефону пару слов. Если у нее и в самом деле педсовет. Ведь не было никакой причины ссориться. Не было!
Он взглянул на кофемолку. Прикинул, не сварить ли еще одну порцию кофе. Но вспомнил, что в последнее время его стала донимать туповатая боль в левой стороне груди. И передумал. Решил отложить очередную чашку до аэропорта.
А с Надей-то действительно проблема, – тоскливо подумал он, глядя во двор на мутно теплеющие окна детского сада. – Проблема… Ничего не хочет. Ни видеть, ни понимать. Вчера поругались. Вбила себе что-то в голову. Будто я не понимаю важного в нашей жизни. И в жизни вообще. Надулась утром, как мышь на крупу. Ладно. Пусть. Но ведь такой момент сейчас настал! Неужели нельзя взять себя в руки? Понять хоть немного. Простить, если считает виноватым. Позвонить, хоть пару слов на дорогу сказать. Не понимает… Паганини неудавшееся! Чтоб все сложилось нормально, он должен ехать в нормальном состоянии. И хорошем настроении. Иначе… Иначе результат может оказаться плачевным.
Он вышел в прихожую. Уставился на молчащий телефон. Может, трубка плохо лежит? – мелькнула глупая надежда. Рощин поднял холодную трубку. Она отозвалась спокойным, длинным гудком.
Музыкантша… – опять чувствуя знакомую тупую тяжесть в области сердца, подумал он. – Изощренная художница. Экзальтированная натура. Как, впрочем, и все они! А ведь предупреждали меня об этом! Еще тогда говорили…
Рощин потер грудь. Ладно, хватит. Нечего тут стоять…
Он быстро собрал дипломат. Диссертацию. Пачку оттисков разных лет. Несколько чистых листов бумаги. На всякий случай. Пожалуй, больше ничего не надо.
Еще быстрее он оделся. Завернул на кухне газовый кран. Погасил свет. И решительно вышел из квартиры.
6
– Девушка, погодите! Надя молчала, не в силах вот так сразу вырваться из оцепенения последних, самых мучительных часов одиночества. – Девушка, я видел, как вы мимо театра шли. А у меня, в общем… Не хотите балет посмотреть? Меня девушкой назвали… – с неожиданным и томительным замиранием подумала она, разглядев наконец пышноусого военного в фуражке, слабо отблескивающей под фонарем кривыми золотистыми веточками на черном козырьке. – «Девушка»… Надо же… – Так балет посмотреть не хотите? – настойчиво повторил он. – Это… Лебединое озеро? – У меня денег нет на билет, – неожиданно просто призналась Надя. И замолчала, чувствуя двусмысленность такого признания незнакомому человеку.
И все-таки… – она молча усмехнулась. – Будто старая, добрая и все знающая фея слушала мои мысли. Ведь я только что сокрушалась о недосягаемости чужого праздника… И вдруг появился светлый принц, даже через дорогу не поленился перебежать с билетом на тарелочке – да что толку? Билет можно и в кассе взять, если б деньги были… – Да не… – пышные усы сломались, приподнявшись домиком, потом разошлись по сторонам, означая, вероятно, невидимую в сумраке улыбку. – У меня не билет. Пропуск. Ну, в общем… Пропуск… – в Надиной душе что-то вздрогнуло. В самом деле – как будто послал его кто-то; ведь вряд ли такой мужчина будет требовать за него деньги… Но нет, как можно – в театр и в таком виде, в сапогах, на люди-то стыдно показаться… И все-таки – "Лебединое"… года два его не видела… – На двух людей пропуск… В общем… Военный быстро и как-то очень красиво взмахнул правой рукой, летящим, прямо-таки балетным жестом коснулся козырька фуражки: – Девушка, разрешите пригласить вас на балет! Вот именно, только этого мне сейчас в нынешнем состоянии и не хватало: в театр? на "Лебединое озеро"? вдвоем с незнакомым мужчиной – с широкоплечим военным, который разглядел меня с той стороны, от светлых окон фойе?.. Ужас – нет, конечно… Но "Лебединое" – два года ведь… Нет, три уже, наверное! – слова отказа замерли как-то сами собой, не успев сорваться с уже раскрытых губ; Надя почувствовала, как сметая все разумное, внутри вскипает волна, нет не волна, а просто какое-то цунами внезапного счастья, ожидания любимой музыки и чего-то еще… и одновременно мстительная, веселая злость. – Пойду! Назло ему, назло: пусть сидит в обнимку со своими группами, пусть думает, что я никому другому не нужна, а я вот возьму да и пойду в театр с первым попавшимся мужчиной – и именно с военным, что оскорбило бы его в первую голову…
– Разрешаю, – отчаянно кивнула она и, взяв его под руку, первой шагнула с тротуара на мостовую.
Они поспешно перескочили рельсы, сверкнувшие под ногами холодным сабельным предостережением, и оказались перед театральным подъездом, где сгущенный и наэлектризованный ожиданием воздух дрожал и покалывал иголочками, будоража и успокаивая одновременно – и, кажется, что-то обещая.
Услужливо забежав сбоку, военный распахнул перед Надей тяжелую лакированную дверь – и золотой теплый свет, наполненный предчувствием великого таинства музыки совершенно осязаемой упругостью обдал ее разгорячившееся за несколько секунд лицо. Внутри бурлило многолюдье вестибюля, дрожал приподнятый, разноголосый гул, из угла в угол метались сырые обрывки разговоров, шуршали пальто, звонко цокали по зализанному кафелю поспешные каблучки. По старой привычке Надя сразу повернула направо – за железную решетку, к крутой коленчатой лестнице, что вела к бельэтажу и дальше к самым дешевым местам, в потную верхотуру ярусов. – Куда вы?! – военный несмело тронул ее локоть. – У нас партер.
Забыв обо всем сразу, Надя проскользнула вперед мимо величавой и строгой билетерши; и душа ее полетела еще выше – каждой клеточкой, каждым перышком своим она ощущала вдруг происшедшее чудо: она в театре, она на "Лебедином", она в партере, она…
Военный не слишком умело помог ей освободиться от пальто, потом отнял портфель прежде, чем Надя сообразила, нужен он ей или нет, и, схватив все в охапку, отправился в конец длинно вьющейся очереди к гардеробу.
Кругом во всех направлениях уже медленно проплывали дамы в вечерних туалетах – открытых и закрытых, сверкающие новыми модными тканями, золотом и бриллиантами, обдающие походя щекочущими ароматами духов. Надя осторожно опустила глаза, скользнув по подолу своего безымянного шерстяного платья, увидела забрызганные грязью сапоги, потрескавшиеся и со сношенными каблуками.
Зачем я тут?! – мелькнул на мгновение отрезвляюще холодный проблеск разума и тут же угас, задавленный торопливым и неимоверно манящим предчувствием всеобъемлющего счастья. – Ерунда – привести себя в порядок ничего не стоит… – Подождите, я сейчас! – выдохнула она, походя коснувшись пальцами черного рукава ее спутника, который все еще стоял в неторопливой очереди, и шмыгнула в туалет.
Там на удачу никого не оказалось, и Надя спешно взялась за дело: засучила рукава, пустила в раковине воду погорячее и принялась лихорадочно отмывать сапоги. Засохшая за день грязь превратилась подобие цемента, и оттирать ее пальцами пришлось бы до скончания века – тогда Надя достала из-за рукава платья носовой платок и решительно оторвала половину. Придав сапогам приличный вид, она тщательно вымыла руки – к счастью, в мыльнице лежал кусок не очень пахучего мыла – потом проскочила в тесную кабину, заперлась там и торопливо взялась за свою верхнюю половину. С продуманной тщательностью оглаживались и ощипывалась, обдергивалась и разгоняла складки, поддергивала резинки, расправляла швы, передвигала ослабшие пряжки и подтягивала повыше бретельки, и перецепляла крючки застежек на самые тугие петли…