Взбаламученное море
Шрифт:
— Mademoiselle Базелейн? — спросил Юрасов.
— Да!
— Судится тоже.
— За что же вы ее-то судите? — вмешался в разговор Варегин.
— По связи и знакомству ее с разными господами, да еще за дневник.
— За дневник?
— Да!
— Что же она пишет в дневнике?
Юрасов, кажется, несколько затруднялся отвечать на этот вопрос.
— Пишет… — начал он с расстановкой и довольно тихо: — что, во-первых, она в Бога не верует, что, когда родители посылали ее в церковь, так она презрение к себе чувствовала…
— Мерзкая! —
— Потом говорит, что раз, встретя одного студента, она спросила у него: есть ли у него диван и подушка, и что она придет заниматься к нему; и приходила… Можете судить, какая безнравственность!
— Нисколько, ни капли нет той безнравственности, которую вы понимаете, — перебил его опять Варегин.
— Ни капли?
— Нисколько! Тут безнравственно совершенно другое: безнравственна ложь, желание порисоваться. Я убежден, что она, при малейшей зубной боли, усерднейшим образом молится Богу, что ни к какому студенту и не ходила, а все это солгала на себя из служения модной идейке, как из тех же побудительных причин лжем все мы…
— Все? — спросил правовед.
— Все! — отвечал резко Варегин. — У меня есть приятель в Москве, кротчайшее существо, всю жизнь сидит около своей любовницы и слушает у себя соловьев в саду, а говорит: «давайте крови!». Какой-нибудь господин, палец о палец не умеющий ударить и только дышащий тем, что ему по девяти рублей с души будут выбивать с его бывших крестьян оброку, и тот уверяет: «надо все сломать». Чиновник, целое утро, каналья, подличавший перед начальством, вечером придет в гости и засыплет сейчас фразами о том, что «авторитетов нет и не должно быть».
На этих словах старуха Сабакеева, кажется, и не слышавшая, что около нее говорилось, снова обратилась к Юрасову:
— А что, мне можно будет за сыном ехать?
— Вероятно! — отвечал тот.
Она нахмурилась, подумала что-то, встала и пошла. Евпраксия последовала за ней.
— Где ж корень всему этому злу? — воскликнул Бакланов по уходе жены и тещи.
— Да, я думаю, всего ближе в нравственном гнете, который мы пережили, и нашем шатком образовании, которое в одних только декорациях состоит, — так, что-то такое плавает сверху напоказ! И для меня решительно никакой нет разницы между Ванюшею в «Бригадире», который, желая корчить из себя француза, беспрестанно говорит: «helas, c'est affreux!», и нынешним каким-нибудь господином, болтающим о революции…
— Неужели же во всем последнем движении вы не признаете никакого смысла? — спросил Бакланов.
Варегин усмехнулся.
— Никакого!.. Одно только обезьянство, игра в обедню, как дети вон играют.
— Хороша игра в обедню, за которую в крепость попадают, сказал Бакланов.
— Очень жаль этих господ в их положении, — возразил Варегин: тем более, что, говоря откровенно, они плоть от плоти нашей, кость от костей наших. То, что мы делали крадучись, чему
— Если под движением разуметь, — начал Юрасов: — собственно революционное движение, так оно, конечно, бессмыслица, но движение в смысле реформ…
Варегин придал какое-то странное выражение своему лицу.
Бакланова между тем, видимо, что-то занимало и беспокоило.
— Скажите, Петцолов взят? — спросил он.
— Взят! — отвечал Юрасов и потом, помолчав, прибавил: по-моему, этот господин или очень ограниченный человек, или просто сумасшедший.
— Что ж он делает такое? — спросил Варегин.
— Он заезжал в Австрии к раскольничьему митрополиту и уговаривал того переехть в Лондон.
Варегин потупился и развел руками.
— Потом заезжал к Гарибальди и просил того, чтобы он с поляками шел спасать нас от нас самих.
— Что за мерзости! — произнес уже Варегин.
Бакланов между тем сидел насупившись.
— К чему же он меня-то собственно приплетает? — спросил он.
— К тому, что вы вот в Лондоне с ним виделись и что жили в связи с одною госпожой, с которою и он после жил.
— К чему же он это-то говорит? — сказал удивленным тоном Варегин.
— Он все говорит; объяснил даже, как эта госпожа сначала его промотала, потом англичанина и теперь сама сидит в Клиши.
— Это madame Ленева, — сказал Бакланов, немножко покраснев, Варегину.
— А! — произнес тот: — жаль!
— А, скажите, брат этой госпожи взят? — спросил Бакланов Юрасова.
— Нет, он остался за границей и, как вот тот же Петцолов говорит, вряд ли не он и донес на них.
— А Галкин что? — продолжал Бакланов.
— Галкин ничего, освобожден.
— Как освобожден? — воскликнул Бакланов.
Варегин улыбнулся и покачал головой.
— Богат-с! — произнес он и почесал у себя в затылке.
— Ну, однако, что же мне-то будет? — договорился наконец Бакланов до того, что по преимуществу его беспокоило.
— Ничего! — успокоил его Юрасов.
— Уж и потрухивает, а революционер еще! — подхватил Варегин и стал искать шляпы. — А что, к Евпраксии Арсеньевне можно? — спросил он.
— Можно! — отвечал Бакланов.
Варегин прошел.
Евпраксия как ни была огорчена, но сидела и уже учила детей.
— Учите, учите их хорошенько! — сказал Варегин: — чтобы лучше были папенек и дяденек.
— Мне уж даже и это не верится! И этой надежды не имею!
— Страна, где есть такие жены и матери, как вы, не погибла еще! — говорил Варегин, прощаясь и целуя руку у Евпраксии.
Она ему ничего не отвечала: вряд ли она уже и подобное приветствие со стороны мужчины не считала излишним для себя.
В гостиной Варегина остановил Бакланов, сидевший там один и, по-прежнему, с печальным и растерянным лицом.