Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро
Шрифт:
— Если хотите, садитесь в кресло, Мэрилин, — сказала доктор Крис.
— Я вообще не соображаю. Так глупо! Пытаюсь выучить малюсенькую роль для Ли, и ничего не получается.
— Присаживайтесь.
Мэрилин сняла очки, парик и села в чудесное кресло — такие были в Чарльстоне: кремовый хлопок, изношенный и потертый, с узором из почти невидимых серых розочек.
— Мэрилин, вам так уж обязательно готовиться к нашим беседам?
— Нет, не обязательно. Но думать-то я должна, верно? Знаете, люди иногда прибираются к приходу домработницы. Вот и я так же, когда иду сюда. Хочу соображать.
— Я ваш зритель?
— Нет, вы мой мозгоправ. Вы меня и без косметики узнаете.
В
Крис и ее знаменитый муж спаслись от чего-то, недоступного моему пониманию. И вот она здесь, перед нами, на ярком дневном свету, ее руки испачканы графитом и карандашной пылью, она сидит в центре собственноручно выстроенного мирка. Доктор Крис брала и клала вещи на место так, словно всему отдавала должное: стакану с водой, серебряному ножику для вскрытия конвертов, паучнику в горшке, мандарину на блюдечке. Все в этом кабинете — и в опасном мире за его пределами — располагало вас к доктору Крис и ее чувствительности, непоколебимому мировосприятию, благодаря которому даже ее профессиональные огрехи казались пациентам чем-то вроде дара свыше. Она знала, кто она, откуда и чего хочет, жизнь в целом оправдывала ее ожидания. Может, в глубине души доктор Крис в чем-то и сомневалась, однако все посетители кабинета видели лишь ее прочную, нерасторжимую связь с собственным миром. Другие люди (большинство ее пациентов) вели себя куда более человечно, зато она, как никто, умела быть собой. Такое складывалось впечатление. Комната была территорией, скажем так, ее субъективности. Местом, где посторонний человек может сгинуть на фоне свидетельств чьего-то присутствия. Да, там было уютно, но постепенно, с годами, такой кабинет заставлял усомниться в уюте собственной жизни.
Доктор Крис взяла карандаш из старинного каменного стакана и медленно наточила его точилкой с логотипом какого-то зарубежного музея. Утонченность этого действия, пусть столь обыденного, вывела Мэрилин из себя: это свидетельствовало о чрезмерном, до отвращения избыточном довольстве своей жизнью. На самом деле доктор Крис все еще оплакивала мужа, умершего несколько лет назад, но ее умение блестяще справляться с горем стало для Мэрилин навязчивой идеей. Ей никогда не приходило в голову, что они обе просто играют роли, пытаясь в чем-то убедить друг друга. Доктор Крис держала карандаш так, словно всю жизнь точила их, укрощала, направляла и в результате полностью подчинила своей воле.
— По-моему, невозможно быть Анной Кристи, не думая о нем, — сказала Мэрилин, — а когда я думаю о нем, то и говорю о нем, — это очень тяжело, понимаете? Ли считает, я должна все это использовать, и я, конечно, стараюсь как могу, но чаще всего мне хочется просто зареветь.
— Мэрилин, позвольте спросить: возможно, отец для вас — источник запретов?
— Ну, я его совсем не знала. В пьесе отец героини стоит у нее над душой. Он пытается решать, за кого ей выходить, а за кого нет.
— Значит, в пьесе «Анна Кристи» отец — источник запретов. А может, и ревности.
— Пожалуй. Это пьеса Юджина О'Нила.
— Да, я знаю, мы с мужем видели ее лондонскую постановку.
Мэрилин перевела дух.
— Отец не должен решать за нее, что делать.
— А ваш отец…
— Да он умер, ясно? Он тоже ничего не может за меня решать. Он не мог помешать мне выйти за Артура.
— Нет, но вот это уже любопытно: вы пытаетесь понять одного драматурга через другого, не так ли?
— Я не пытаюсь понять Юджина О'Нила. И Артура Миллера тоже. Я пытаюсь понять Анну — почему мне так больно, так страшно ее играть.
— Что ж, Мэрилин, это хорошо. То обстоятельство, что вашего отца нет в живых, не означает, что он перестал быть для вас источником запретов. Он вполне может им быть. И в равной степени он может быть источником чего-то еще — скажем, постоянного одобрения?
— Я всегда думала, что понравилась бы ему.
— Кому?
— Отцу. Если бы он меня знал. Я бы ему понравилась.
— Правда? Расскажите подробней.
— Ну, я думаю, что нравилась бы ему больше, чем всем остальным. Не из-за внешности. Он бы знал, что я умная, добрая и все такое.
— Вы идеализируете отца, верно? Вы идеализируете его как человека, который бы идеализировал вас.
— Верно. А для чего еще нужны отцы?
— Как скажете. Но мне интересно, что значит для вас эта пьеса — в данный момент.
— Пьеса отличная.
— Почему?
— Потому что я могу сыграть в ней серьезную роль.
— По-вашему, это определение хорошей пьесы? «Гамлет» — хорошая пьеса по той же причине, Мэрилин?
— Да. Ну, отчасти. Я бы очень хотела сыграть Офелию.
— Давайте вернемся к вашему отцу. Героиня пьесы пытается перенести подавляемое сексуальное влечение к отцу на узаконенное сексуальное влечение к мужу, так?
— Пожалуй.
— Это нормально, Мэрилин. Все люди так устроены. Мужья заменяют нам отцов.
— А если мы этого не хотим?
— Не хотим?
— Иногда это просто невыносимо. Вот как в том прошлогоднем фильме, ну, вы знаете, картина Кьюкора. Мы там пели песню «Мое сердце принадлежит папочке».
— Почему вы сказали «мы» — «мы пели песню»? Разве вы не одна ее пели?
— Ага, одна.
— Верно.
— Ну так вот, сняли мы ее с двадцать четвертой попытки. Я все время ревела. Разве не странно? Я ведь даже не знаю своего отца.
— Но хотели бы знать.
— Пожалуй.
— Это тоже своего рода знание, Мэрилин. Очень гнетущая и болезненная его разновидность. Влечение. Да. Влечение — самая болезненная разновидность знания.
— Мой отец умер, доктор Крис.
Психоаналитик не на шутку раздосадовала Мэрилин. Я еще не видел ее такой злой: во время приемов она порой представляла себя аналитиком, задающим доктору Крис неудобные вопросы, которые сама доктор — в силу ума и опыта — задать себе не могла.
— Ваша сестра Маргарет была актрисой, — хотелось сказать Мэрилин. — Вы никогда не думали, что отец любил ее больше, чем вас?