Взгляды на жизнь щенка Мафа и его хозяйки — Мэрилин Монро
Шрифт:
Хинтце вернулся на холм с хот-догами.
— Верхние два — мои, так что брысь отсюда, — сказал он.
— Эй, чувак! Тут сплошная горчица!
— Во Франции это называется moutarde, дорогой Реймонд.
— Ага. Иди в жопу, Хинтце.
— Все, ребята, валим отсюда, — сказал Кимбл, бросая окурок с холма. — Нечего тут ловить. Ни тарелок, ни НЛО, один хрен собачий. Лажа все это, поехали в город.
Пока Кимбл говорил, я смотрел в небо и искренне верил, что что-нибудь обязательно покажется. Все ребята обожали ракеты, но никто не сознавал, что именно ракеты поставили их вид под угрозу исчезновения. Я мечтал увидеть хотя бы одну — просто забавы ради.
— Нет, не лажа! — возразил Реймонд. — Только так и можно их увидеть. Надо долго смотреть.
— Правильно, надо долго, иначе бесполезно, — кивнула Арлен. Не сводя глаз с неба, она легла на траву и скрестила руки на груди. Я положил голову ей на колени и стал смотреть
Глава десятая
Вита Сэквилл-Вест однажды восхитилась французским гобеленом, на котором пес Аргус встречает на пороге своего хозяина, Одиссея. Я прямо вижу коричневую тунику странника и выражение глаз, когда пес его узнает. Мне всегда казалось, что я играю одновременно и хозяина, и собаку. Тот год ознаменовался выходом песни «Спящая пчела»: впервые мы услышали ее, проходя мимо какого-то ресторанчика в Гринвич-Виллидже — музыка пробуждала печаль и одновременно надежду. Мэрилин тогда плохо себя чувствовала: точнее, ее обуревала тоска и опасная депрессия. Не стану утверждать, будто до конца понимал причины ее тревоги; гнетущее самоосмысление — чисто человеческая черта. Покончив с Артуром, Мэрилин, должно быть, решила, что отныне всегда будет одинока. Ей предрешено обманываться и во всем терпеть неудачи, и в конце концов она слетит с катушек, как мать. Порой она днями напролет сидела на кровати, вперив взгляд в стену, — не купалась, не одевалась. Однажды она сказала своей горничной, что самые надежные вещи в ее жизни — это домашний халат и носки. Я с грустью сознавал, что от меня никакой пользы: в ее голове вновь и вновь крутились одни и те же мысли, совсем как музыка, которую она включала с наступлением темноты.
По предложению доктора Крис ее положили в психиатрическую клинику Пейна Уитни; полная катастрофа — заведение смахивало на лечебницу ее матери, — но еще больше я испугался за свою хозяйку, когда ее перевели в отдельную палату пресвитерианского медицинского центра Колумбийского университета. Мне нравилось оберегать Мэрилин, однако пользы от меня было мало. Последние недели она безвылазно сидела в своей темной спальне на Восточной Пятьдесят седьмой улице и плакала. Днями и ночами напролет я впитывал ее черную тоску. Не всегда легко сохранять чудаческий настрой, скажу я вам. В те дни, сидя у больничной койки Мэрилин в Колумбийском университете, я скорее походил не на Аргуса, а на Гарриоуна, шелудивого пса из романа Джойса, только и ждущего, когда и что ему перепадет насчет выпить. Не то чтоб я без конца цитировал баллады древних кельтских бардов, но все же я был в печали, это точно, — старый шелудяга, рычащий на медсестер.
Мэрилин снился отец. Она лежала на тщательно заправленной кровати и невольно передавала мне свою тоску. «Дай нам лапку! Ну дай лапку, песик! Ну давай сюда лапку!» Настоящие ирландские медсестры, ей-богу, и болтали они без умолку. Печальные строки крутились у меня в голове неделями. «Все, кто интересуется передачей человеческой культуры нашим низшим собратьям (а имя им — легион), никоим образом не должны упустить из виду поразительные проявления кинантропии, продемонстрированные знаменитым рыжим ирландским сеттером-волкодавом, который известен был прежде под SOBRIQUET Гарриоун» [33] .
33
Дж. Джойс, «Улисс». — Примеч. пер.
Таков был Джеймс Джойс в своем романе — обожаемый, любимый и, признаться, не слишком читаемый Мэрилин. В той же степени он был не читаем и не любим сестрой моей прежней хозяйки, Вирджинией Вулф, которая так отозвалась о книге: «Это писанина студента, расчесывающего свои прыщи». Да, Вирджиния была остра на язык — по крайней мере так считали на кухне Чарльстона, где память о ней «лежала столь же тяжелым грузом, сколь тяжелы были камни в ее карманах», как часто повторяла Грейс.
Мэрилин села в кровати — кожа натянута, глаза ясные — и выглянула в окно на тающий снег. Людям нужны люди, и люди приходили: журналисты, друзья-актеры, а однажды пришла доктор Крис в чудесном сером кардигане. Она принесла розы.
— Простите, Мэрилин. Я поступила ужасно. Вам здесь не место, я только теперь это поняла.
В тот миг зимняя стужа пробралась в Мэрилин: она бросила на психоаналитика безжалостный взгляд.
— Доктор Крис, — сказала она, — вы, верно, очень скучаете по мужу?
— Почему вы спрашиваете?
— Да-да, вы очень по нему скучаете. И по отцу, должно быть. Вы скучаете по отцу?
— Мэрилин.
— Прощайте, Марианна.
Доктор Крис как ледяной водой окатило: она секунду стояла у кровати, словно потеряв дар речи, но уже подыскивая приемлемые формы выражения жалости к себе, любимой. Затем она поджала губы и сделала мысленную заметку подумать о людях, желающих себе смерти. Перед глазами всплыл образ сестры, но она прогнала его и, окрепнув духом, вышла за дверь.
Постепенно меня начали пускать в кровать. Сперва я запрыгивал на стул, а потом пробирался сквозь простыни и спешно вскарабкивался на Мэрилин — ее пальцы меня встречали. Долгие недели подряд она сидела в кровати, опираясь на подушки, и читала «Полное собрание писем» Фрейда. Все, о чем она думала и к чему прикасалась (включая меня), тут же заражалось мировоззрением старика, словно книга посылала ей утешительные сигналы о несчастье и о битве, которую мы все ведем с самими собой. Нам становится легче, когда мы сознаем, что горе — обычное и повседневное явление: не только обычное, но и заслуживающее интеллектуального уважения; несмотря на всю боль, оно не может уменьшить нашей притягательной силы. В этом смысле книга утешала Мэрилин несколько недель подряд, и я успел набраться оттуда кое-каких фраз и дурных стилистических приемов. Конечно, все мы чрезмерно любим самих себя, и в письмах Фрейда мой интерес притягивали не заметки о влечении к смерти, что бы это ни было, и не о ранней тяге к анальной фиксации, хорошо знакомой семейству собачьих, — больше всего меня интриговала пронизанная нежной любовью глупость Фрейда, когда речь заходила о повадках его чау-чау по кличке Джо-Фи.
В квартире дома номер 19 на Берггассе Зигмунду Фрейду начала досаждать затаенная женина злоба. Марта обладала всеми христианскими добродетелями, однако существенная часть ее души никак не могла смириться с любовью мужа к работе. Даже мытье чашек превратилось для нее в акт самопожертвования — а это, как вы понимаете, с годами утомляет. Фрейд пытался думать о ее талантах, нежности, былой красоте, уважать те жертвы, на которые она идет, чтобы ужиться с таким человеком, как он, и любить его. Но со временем в Марте вскрылась чрезмерная религиозность, и в работе мужа она находила все меньше поводов для гордости и утешения. Ее молчаливость сулила весьма мрачное будущее. Фрейд бродил по дому в полной растерянности и винил во всем свою мать — ну разумеется, откуда еще мужчине начинать поиски виновника своих бед? Тревога Марты, впрочем, была небеспочвенна: муж оказался не просто трудолюбивым человеком, но бальзамировщиком, музейным хранителем — в своем кабинете он похоронил и собственную жизнь, и жизнь Марты. Он почти не упоминал об этом в письмах, но история легко угадывалась между строк, прочитывалась из невысказанного.
Прочные и надежные отношения Фрейд обрел в лице Джо-Фи, которая, по-видимому, разделяла его склонности. Собака лежала на коврике или бродила по приемной, неизменно давая Фрейду какую-нибудь подсказку относительно душевного состояния его пациентов. Каждому старику необходим верный сообщник — или спасительная ложь, как предпочитал думать Ибсен, — и для Фрейда таким сообщником стала пушистая чау-чау с нежным и независимым нравом. «Я скучаю по ней почти как по сигарам, — писал он в очередном приступе интеллектуального экстаза, — она очаровательное создание, и как интересно в ней проявляются женские черты… она необузданна и импульсивна, но в то же время не так зависима от людей, как большинство собак».
Ах, какую историю могла бы рассказать Джо-Фи, если бы соизволила утрудить разум созданием биографии! Собака эта обладала гениальной интуицией и своим поведением с неизменной точностью указывала на степень тревожности пациента. К концу пятидесяти минут она начинала зевать и потягиваться: будь у нее часы, Джо-Фи бы бросала на них взгляд — так внимательно она следила за тем, чтобы старик не переутомлялся. Марта, конечно, сразу ее невзлюбила. Оно и понятно. Когда Фрейд ездил лечиться в Берлин, Марта сдала собаку в питомник, и Фрейд писал друзьям жалостные послания — очень красивые, надо сказать, — в которых спрашивал, навещает ли кто-нибудь несчастного зверя. Вновь и вновь Джо-Фи помогала ему справляться с болями в челюсти: Фрейд стелил ей потрепанное одеяло рядом с белой миской для воды, что стояла возле шкафчика с изваяниями египетских богов. Ему нездоровилось, и собака это чувствовала. «Такое ощущение, что она все понимает» [34] .
34
Кафка писал: «Все знание, совокупность всех вопросов и ответов сосредоточена в нас, собаках». Это, разумеется, типичное для Кафки преувеличение. Боюсь, очарование пражского волшебника отчасти состояло именно в том, что он делал слишком много чести слабым. Если бы Кафка и Фрейд встретились, интересно, кто бы из них переплюнул другого в восхвалении собак? — Примеч. авт.