Взорванная тишина. Иду наперехват. Трое суток норд-оста. И сегодня стреляют.
Шрифт:
— Что, братва? — говорит он. И сразу командует: — По местам! Бить по лодкам, только по лодкам!
Вылетев из протоки, катер круто разворачивается на быстрине и идет прямо на монитор. Пули высекают огоньки из темных бронированных бортов. На лодках суета, вспышки выстрелов. Кто-то пытается залезть на высоко поднятую палубу, кто-то падает в воду. Монитор сбавляет ход, оставляя за кормой на белесой поверхности Дуная весла, доски, круглые поплавки человеческих голов.
Слева от «каэмки» вырастает куст разрыва, вскидывается белый фонтан, и брызги
— Бронебойными бьют! Они думают: у нас — броня!
— Пусть думают…
Новый разрыв вспыхивает прямо под форштевнем. Визжат осколки. Протасов больно бьется о переборку, но удерживается на ногах, уцепившись за штурвал, трясет вдруг отяжелевшей головой, непонимающе глядит на Суржикова, ползущего по накренившейся палубе.
— Меняй галсы! — кричит он сам себе, наваливаясь грудью на штурвал. И еще послушный катер круто уходит в сторону, к острову.
Пулемет снова бьет, длинно, нетерпеливо. Протасов видит, что лодки отваливают от монитора, рассеиваются по реке. На них уже не так тесно, как было вначале, и стреляют оттуда уже не по катеру — по берегу.
«Догадались наши, по лодкам бьют!» — радуется он.
А катер все больше сносит течением. Он уже плохо слушается руля, пенит воду разбитым форштевнем. Двигатель чихает простуженно и совсем умолкает. И снова рядом взметываются разрывы: артиллеристам на мониторе не терпится расстрелять неподвижную мишень.
Протасов выходит из рубки на изуродованную, неузнаваемую палубу. Он перехватывает у Суржикова горячие ручки пулемета, успевает ударить по лодкам широким веером пуль, прежде чем перед ним вспыхивает белый ослепляющий шар…
Тихий вибрирующий звон плывет в вышине, о чем-то напоминая, увлекая куда-то. Протасов знает, что надо проснуться, потому что первый урок — география, который никак нельзя проспать: географичка Марья Николаевна — классная руководительница. Он с усилием размыкает веки, видит окно, залитое солнцем, комод в простенке, покрытый кружевной скатеркой, мать, копающуюся в нижнем выдвижном ящике. И по тому, что звонок звучит дома, догадывается, что проснулся во сне. С ним это уже случалось и всегда пугало его ощущением неведомой опасности. Он делает усилие, шевелит рукой и поворачивается на бок. Над ним сияет небо, такое голубое, что трудно смотреть. Перед глазами качаются красноватые листья конского щавеля. Протасов приподнимается на локте и долго глядит на фабричные трубы городской окраины. Там, вдалеке, густо пылят грузовики, а тут, совсем близко, ходит по лугу девушка, собирает дикий лук. И ему уже кажется, что это не звонок звенит и не жаворонок поет, это она смеется, тонко, заливисто, зовуще.
— Даяна!
Девушка смеется еще громче и идет к нему прямо через высокую траву, через болотца в низинках.
И тут он вспоминает все: ночь, утро, черный монитор на блескучей глади реки. И стонет от навалившегося вдруг тяжелого звона в голове.
— Товарищ мичман! Товарищ мичман!
Протасов видит небо, узкие листья тальника и близкие встревоженные глаза Суржикова.
— Где мы?
— На острове.
— А катер?
— Да там…
— А мы почему здесь?
— Так он, товарищ мичман, потонул.
Подробности боя проходят перед ним, словно кадры кино, которое крутят назад.
— А Пардин где?
Суржиков отворачивается и молча лезет в заросли, волоча перевязанную тельняшкой ногу. Скоро он возвращается, тяжело садится на траву, рядом с расстеленным мокрым бушлатом.
— Тихо вроде.
Только теперь сквозь звон в голове Протасов слышит тишину. Ни выстрелов, ни криков. Ветер шевелится в чащобе тальника. Где-то совсем рядом, за кустами, шумит вода, и комар зудит над самым ухом.
— Где монитор?
— Ушел, наверное.
— А может, десант высаживает?
— Высаживать-то некого.
Протасов обессиленно роняет тяжеленную голову, спрашивает, снова закрывая глаза:
— Как это вышло?
— Попали, заразы! Прямо по ватерлинии. А у нас и без того дырок хватало.
— А может, выплыл Пардин?
Снова Суржиков не отвечает. Протасов разлепляет глаза, видит, что матрос отрешенно качает головой, как женщина, опустошенная безнадежностью. Комары вьются над его голой спиной, пикируют с высоты.
— Накинь… бушлат… сожрут ведь.
Суржиков здоровой рукой хлопает себя по спине, равнодушно смотрит на окровяневшую ладонь. И вдруг настораживается.
— Плывет кто-то. А ну, тихо!
Он уползает в кусты, и скоро оттуда, из дальнего далека, слышится его приглушенный голос:
— Эгей, братишки, давай сюда. Тута мы…
— Товарищ лейтенант, связь наладили!
Пятнистый от пота и пыли, с бровью, рассеченной отскочившей стреляной гильзой, начальник заставы спешит к блиндажу, на ходу отдавая распоряжения о нарядах, боеприпасах, подводах, которые нужно достать в селе. Он выхватывает трубку, горячо кричит в нее:
— Комендатура? Кто у телефона? Срочно коменданта! Коменданта мне!
— Его нет, — тихо журчит в трубке.
— Что значит — нет? Разыщите!
— Коменданта нет, — упрямо отвечает далекий замирающий голос.
— На нас совершено нападение. Погиб политрук Ищенко. Катер потоплен. Вы слышите меня? Передайте коменданту. Да побыстрей!
— А ты думаешь, он на рыбалку уехал?
— Кто это говорит?
— Дежурный по комендатуре лейтенант Голованов.
— Сашка! — радостно кричит Грач. — Что ты мне голову морочишь?
Голованов был его приятелем по училищу. Вместе сапоги изнашивали на одном и том же плацу, вместе в увольнение ходили.
— Тут такое было! Рассказать — не поверишь!
— Поверю, — с безнадежной уверенностью говорит Голованов. — Ты давай без эмоций. Слушай приказ: десанты уничтожать, по сопредельной стороне без крайней нужды не стрелять. Все ясно?
— Нет, не все…