Взорванная тишина. Иду наперехват. Трое суток норд-оста. И сегодня стреляют.
Шрифт:
— Кто это? — удивленно спрашивает Грач.
— То я — Гнатюк.
— Ты что — за часового?
— Ага. Вроде полевого караула.
Дед Иван подходит вплотную, вскидывает бороденку, говорит доверительным шепотом:
— Пока вы бой воевали, мы радиву слушали. Сводку Главного Командования Красной Армии передавали. Бьют ворогов. Нигде их не пустили, только, кажись, в двух местах. Сбили шестьдесят германских самолетов. А? Никаких самолетов у них не хватит.
— А еще что передавали?
— Законы всякие. О военном положении, о мобилизации. Много всего. Народ поднимается. Вот и я сторожу
Грач поощрительно хлопает его по плечу, проходит мимо. И вдруг останавливается, говорит в темноту:
— Дед Иван, зайдите-ка на минутку.
Несмотря на бои, на артобстрел, застава живет по-прежнему. Все так же повар хлопочет на кухне, и часовой стоит у ворот, и дежурный, с красной повязкой на рукаве, четко встречает начальника. Грач запретил личному составу только отдыхать в казарме. Да и некому отдыхать. Немногие свободные от нарядов пограничники, подостлав шинели, спят в саду у брустверов окопа.
В мазанке-казарме тихо и пустынно. Грач пропускает деда вперед, садится рядом с ним на скрипучую койку.
— Иван Петрович, — говорит он, необычно называя деда по имени-отчеству. — Скажите, кто вы по национальности?
— Папа — рус, мама — рус, а Иван — молдаван, — усмехается дед.
— Вы давно здесь живете?
— Да ведь сколько живу, столько и здесь.
— Места на том берегу знаете?
— Лучше, чем свою старуху, бывало. Места, они всегда одинаковые. А старуха у меня была капризней Дуная, никогда не знал, в какую сторону кинется…
— Как вы думаете, где можно спрятать целую батарею, да так, чтобы ее и не видно было и не слышно?
— Мудреная задача, — говорит дед. — Считай, с той войны пушек не видал. В Измаил тогда ездил.
— Если мы не засечем эту батарею, она нам все село побьет.
У Грача ясная идея относительно деда Ивана, но ему хочется, чтобы он сам о ней догадался.
— Как ее засечешь издаля-то. Надо поближе поглядеть.
— Верно, дед, светлая у вас голова, стратегическая. Да кого ж послать?
Старик скрипит пружинами, сопит обидчиво:
— А мне, значит, нет доверия?
— Это дело опасное и трудное.
— А и не больно-то. Я в тамошних протоках каждую лягушку знаю. А опасно-то — теперь везде опасно. Давеча снаряд малость в хату не угодил, гуся в огороде убил да стекла повышиб. Соседка и посейчас икает на лавке.
— Это дело, дед, очень серьезное. Надо, чтобы вас никто не заметил. И надо, чтоб вы поскорей вернулись. На том берегу весла спрячете и пойдете тихо на одном шесте. Мы тут пошумим, маленько, так вы покуда уходите подальше. А днем сидите в камышах и слушайте, откуда будут пушки стрелять…
Тишина кажется густой и сжатой, как в запертой на ночь школе. Помаргивает лампа на столе. Жужжит муха под потолком. Где-то за стеной с подвыванием тявкает собака.
— Ударим на рассвете, в тот самый час, — мечтательно говорит Сенько.
— Не надо на рассвете. Переправимся ночью, тихо снимем часовых и — малой кровью, могучим ударом. Как в песне.
— Какой же это удар, когда тихо?
— Разве не все равно?
— Не эффектно.
— Пусть эффектно враги умирают, — сердится Грач. Ему вспоминается фотограф, недавно приезжавший на заставу. Тот тоже все искал красивостей. Чтобы был хмурый взгляд, устремленный вдаль, чтобы пограничники шли в атаку подтянутыми, застегнутыми на все пуговицы, в ровненькой шеренге. И чтобы не сгибались перед пулеметами…
Они умолкают, обиженные друг на друга.
— Что там на других заставах? В комендатуре-то больше известно? — спрашивает Грач, чтобы переменить разговор.
— Везде одно и то же — десанты, бои. В устье наши бронекатера пикет разгромили, расстреляли из пушек. Измаилу досталось: в первый же час — артналет. В городе Рени, на первой заставе, начальник погиб, а политрук чуть в плен не попал. Там немцы еще ночью высадились.
— Немцы?
— Чему вы удивляетесь? Они везде, и у вас тоже, только в румынской форме. А под Рени их особенно много: город, мост, сами понимаете. Заставу-то взять не сумели: часовой тревогу поднял. А политрук дома спал, так его прямо сонного и схватили. Оглушили, поволокли к реке — и в лодку. Чтобы к себе увезти. А он, не будь дурак, когда очнулся, перевернул лодку и под водой поплыл к своему берегу. Течение там быстрое — унесло. Хоть и раненный, а выплыл, добрался до заставы и еще боем руководил.
Грач слушает, глядя на вздрагивающее пламя лампы, и его гордость прямо-таки ощутимо опадает, съеживается, как проткнутый мячик. Утром, в первые минуты, его мучило опасение: не поторопился ли стрелять? Потом, когда десант был уничтожен, к нему вместе с радостью победы пришла гордость, что именно на его заставе случилась эта крупная провокация, которую он так блестяще отбил. По привычке всех, на ком лежит необходимость вспоминать героическое, он прикидывал, как повыразительней доложить о случившемся, о стойкости заставы. Тогда он еще не думал о наградах и славе, но теперь, когда стали известны масштабы случившегося, точно знал: в иной обстановке эти думы все равно бы пришли.
И так постепенно события этого длинного дня все убавляли и убавляли его воспарившую гордость. Гибель Ищенко, бой протасовского катера, намеки Голованова о боях на других заставах, наконец, рассказ о плененном политруке — все это были ступени, по которым самолюбивое сознание собственной исключительности спускалось с небес на землю. Приходило знакомое облегчающее чувство общности со всеми людьми. Будто он только что стоял один на сцене, вынужденный напряженно следить за каждым своим жестом, каждым словом, и теперь сходил в зал, растворялся в толпе…
Старая полуторка, дребезжа, как пустая жестянка, торопливо прыгает по неровной дороге. Пыль дымовой завесой тянется над серыми кустами за обочиной, над светлыми полями хлебов и темными пятнами сырых низин. Солнце падает к горизонту, насыщая воздух розовым светом. Мичман смотрит на скользящие по горизонту осокори дальних сел и перебирает в памяти пережитое. Тупо ноет голова и, может, от этого мысли его мрачны. Ему все кажется, что он один виноват в гибели механика Пардина и катера, что можно было действовать как-то иначе. Он казнит себя и за то, что оставил Даяну в селе, а не повез ее на станцию вместе с Машей. Ведь можно было. Когда грузились, Даяна стояла рядом и, кажется, ждала, что он позовет. А он только поцеловал. Даже отстранил, когда лейтенант Грач подошел прощаться, сказал дурашливо: