Взрыв. Приговор приведен в исполнение. Чужое оружие
Шрифт:
Постепенно голоса молящихся зазвучали сильнее, и скоро уже в благостное пение ворвались разрозненные выкрики.
Чепиков не сводил глаз с жены. Мария пела тонким приятным голосом, и ее красивое в профиль лицо, побледневшее от духоты, казалось необыкновенно возвышенным, незнакомым, словно он впервые видел его. Это чувство пугало…
В просторной комнате, где пребывало около десяти человек, дышать становилось все тяжелее — горели свечи, окна были наглухо закрыты тяжелыми ставнями, чтобы наружу не пробивались ни звуки, ни свет. То ли от копоти свечей, то ли от усиливающейся духоты
Обратил внимание на Ганну, которая стояла между Марией и братом Михайлом, и ему показалось — а может, это тоже была только игра света и теней, — что Кульбачка с еле заметной иронией рассматривает молящихся. Когда ее взгляд остановился на Чепикове, который не пел, а лишь беззвучно открывал рот, она насупилась.
Он и сам чувствовал, что у него сейчас довольно растерянный и глупый вид: был похож на вытянутую из воды рыбу.
Как хотелось Ивану Тимофеевичу, чтобы вместе с ним этот пренебрежительный Ганкин взгляд увидела и поняла также Мария. Может, тогда ему удалось бы увести ее отсюда, подальше от этого сумасшествия.
Он уже было протянул руку, но она замерла на полпути — Мария никого и ничего не замечала: ни Ганны, ни мужа, ни даже пресвитера. И Чепиков вдруг с болью понял, что причиной ее отчужденности была вовсе не болезнь, как он до сих пор думал. Все было намного глубже и опаснее, просто люди, которые стояли сейчас вокруг Марии и пели вместе с ней, давно уже стали ей ближе и дороже своей семьи.
Охваченный этими тяжелыми мыслями, Чепиков не заметил, как пресвитер Михайло подал знак и все начали опускаться на колени.
Закрыв глаза, эти белые тени людей воздевали над головой скрещенные руки, словно собирались дотянуться до своего бога и прикоснуться к нему.
Иван Тимофеевич не знал, как ему вести себя, и стоял одиноко в сторонке. Ему не хотелось участвовать в этом лицедействе, и одновременно он боялся вызвать гнев пресвитера, который в любую минуту мог выпроводить его отсюда, разъединить с женой, — власть брата Михайла и его паствы над Марией была сильнее всего. Поймав на себе суровый взгляд пресвитера, он и на самом деле вдруг почувствовал, что ему тяжело стоять, что у него ноют ноги и что его тоже тянет опуститься на колени и что-то бормотать, выкрикивать.
Он преодолел эту странную слабость и, прислонившись спиной к стене, сжав зубы, и дальше наблюдал за тем, что происходило в комнате.
Молящиеся уже были на ногах. Раскинув руки, словно крылья, они кружили по комнате, наталкиваясь друг на друга. Каждый что-то бормотал, исступленно выкрикивал мольбы и жалобы; каждый сейчас был бесконечно одиноким в своем темном мрачном мире, где перед его мысленным взором являлся бог, с которым он вел свой разговор.
Эти выкрики, бормотания, всхлипывания сливались в сплошной гул, который все нарастал. Руки и все тело у молящихся начали дергаться. Одни подскакивали, другие падали на пол и вставали на колени. Некоторые плакали. Молоденькая девушка в противоположном от Чепикова углу вдруг стала биться головой о пол и, рыдая, пыталась разорвать на себе рубашку. Иван Тимофеевич не мог оторвать взгляда от Марии, которая стояла на коленях, опустив голову, и дрожала всем телом. Даже в этом сплошном гуле Чепиков различал ее голос, которым она монотонно и самозабвенно повторяла одну только фразу: «Господи, прости душу мою!» И снова: «Господи, прости душу мою!» Больше ничего разобрать он не смог, ему стало дурно — снова поплыла перед глазами комната с мелькающими в полутьме белыми тенями. Иван Тимофеевич с ужасом почувствовал, будто какая-то страшная сила тянет его по черной быстрой речке и затягивает в глубокий омут.
Раздался визг, и послышались странные выкрики. Чепиков разобрал несколько раз повторяемое: «Абукар, лампидос, обтуту!» Ему показалось, что он попал в сумасшедший дом и сам начинает терять разум.
— Дух свят! Дух свят! Накатил, накатил! — завизжала какая-то женщина.
Иван Тимофеевич снова увидел Марию, которая все еще дергалась и тихо плакала. Он подобрался к ней и протянул руку, чтобы увести ее от этих обезумевших людей. Она не узнала его, посмотрела покрасневшими круглыми глазами и вдруг испуганно закричала:
— Сатана, сатана, сатана!
Поняв свое бессилие, Чепиков нащупал дверь и вывалился в коридор. Добрался до комнатки, которую отвели ему с Марией, и, повалившись на узенькую кровать, долго не мог прийти в себя.
Сколько прошло времени, когда появилась Мария, он не помнил. Ее привели под руки Ганна и Федора и положили на соседнюю кровать. Когда они ушли, Чепиков наклонился над женой. Она была белая как стена, холодный пот покрывал ее лоб и щеки. Он погладил расплетенные светлые косы, коснулся плеча:
— Марусенька, Марусенька… поедем домой!
Мария приоткрыла глаза, подняла тяжелые набрякшие веки. Она не узнавала мужа, обводила его безумным взглядом, который затем наполнился ужасом.
— Изыди, изыди, сатана! — И, обессиленная, отбросилась на подушку…
В Вербивку возвратились среди ночи. Чепикову пришлось побегать, прежде чем он нашел машину и умолил шофера отвезти его и жену, которая, как он объяснил, внезапно заболела, домой. И зарекся, что никогда больше не пустит Марию в город…
II
В райотделе произошло чрезвычайное происшествие — подследственный Чепиков пытался покончить самоубийством.
Коваля подняли среди ночи, и когда он пришел, в кабинете Литвина уже было полно людей.
Майор сидел за столом какой-то подавленный и взъерошенный. Увидев Коваля, он негромко и, как показалось подполковнику, утомленно проговорил:
— Полюбуйтесь! — Чепиков сидел возле стены, глаза закрыты, голова откинута назад. — Сердцем чуял, что с ним не оберешься беды…
Литвин уже вылил гнев на дежурного по райотделу, который не устерег Чепикова в камере, — снял его с поста, пообещал строго наказать. И теперь несколько отошел.
— Вздумал! — горько продолжал Литвин. — Вешаться ему, видишь ли, захотелось!.. Разорвал белье, сплел веревку — и за решетку… Ну, скажите на милость, Дмитрий Иванович, какой набитый дурак!..
В присутствии представителя министерства случившееся приобретало некую особую масштабность, и это больше всего беспокоило Литвина.