Взрыв
Шрифт:
Есть законы, в которых строго отмерено, за какой проступок что человеку полагается.
А когда товарищеским — тут уж дело совсем другое, никто людей, товарищей твоих, приходить не заставляет, и уж коли они пришли судить тебя, то держись: если ты дрянной человечишка, разденут при всем народе и покажут тебя голенького самому тебе же — гляди, не жмурься.
Дурацкие мысли лезли Балашову в голову, что вот во всех книжках пишут, будто в минуту смертельной опасности человек видит всю свою жизнь, и хорошо бы сейчас ему такую вот добротную, без дураков, опасность.
И
«Ну ладно, хватит придуривать! Тоже мне великий злодей, Синяя Борода! Человек как человек, ни рыба ни мясо, ни сатана ни ангел», — вяло подумал он, и ему вдруг стало очень обидно — лучше уж был бы он злодей.
Вошла Даша с кухонным полотенцем в руках, постояла у порога, сказала:
— Саня, может, чаю попьешь?
Балашов видел, что она тоже волнуется, думает о завтрашнем.
И ему вдруг стало пронзительно жалко и себя, и Дашу, и Митьку.
— Нет, малыш, спасибо. Я уснуть попробую. Завтра вставать рано, — ответил Балашов и повернулся к стене.
И сразу же будто на экране кино увидел свою первую встречу с бригадой, с Филимоновым, с ошеломившей его своей сложностью и размахом стройкой.
А в другом конце города, в тесной кухне, на самодельном, прочном столе сидел огромный человек по фамилии Филимонов, высасывал тридцатую уже, наверное, папиросу и тоже думал о своей прошлой, разной такой жизни и о прорабе своем Балашове, у которого завтра суд, и о многом другом.
И часто воспоминания его соприкасались, пересекались с воспоминаниями Балашова.
И совершенно ничего странного, — люди эти были связаны между собой той прочной связью, которая дается общей работой, а значит, и жизнь у них была больше чем наполовину общая.
Филимонов казнился, ругал себя свирепо за то же злосчастное происшествие, потому что хоть и был он на этой самой работе подчиненным Балашова, сам-то он знал, да и Балашов тоже, что он, Филимонов, и старше, и опытней, и авторитетней во многих делах.
И хоть Филимонова завтра судить не собирались, переживал он не меньше Балашова, а может и больше, клял себя последними словами, что так опростоволосился, допустил этот чертов несчастный случай. И он считал, что, если говорить по-честному, то судить надо как раз его, а не Балашова, человека в подземных работах еще не очень опытного.
Он заявлял об этом в открытую, и не один раз.
Но как Филимонов ни доказывал, как ни кричал громким своим голосом, как ни размахивал руками, принимать его признания всерьез никто не пожелал, потому как есть закон: в подобных случаях отвечает начальник — мастер или прораб. А если каждый, кому вздумается, пожелает лезть под суд, то это будет уже не порядок, а черт знает что. Как сказали ему — «кабаре». И тогда Филимонов поклялся себе и им всем, что на суде устроит большой тарарам, и все узнают, какой он человек, и поймут, что разбираться надо по чести, а не так — раз начальник, значит, бей его по чем попало, даром что он молоденький совсем, а не матерый.
Уж кто-кто, а Филимонов-то знал, что вполне мог послать в траншею не Травкина, а кого-нибудь другого, с костями молодыми и гибкими, и тогда, может, ничего и не случилось бы. Отделался бы только синяками, как Зинка. А тут...
«Эх, Травкин ты Травкин, Божий ты Одуванчик, невезучий человек», — подумал Филимонов и сунул в рот еще одну «беломорину», крепко размяв ее перед тем огромными своими задубелыми пальцами.
И еще он подумал, что вообще-то прозвище это Травкину совсем неподходящее, а можно сказать, даже нелепое. Потому что божьими одуванчиками называют совсем хилых, безответных старушек, а уж Травкин не то что на старушку, а и на старичка не больно-то похож. Так только... с первого взгляда разве.
А уж характер травкинский дай бог каждому иметь. На двух молодых хватит с запасом.
ГЛАВА I
В управлении было шумно. Пробегали по коридорам разновозрастные сосредоточенные женщины с картонными папками в руках, расхаживали самоуверенные мужчины — все с одинаково обветренными, загорелыми лицами людей, работающих на воздухе.
И все вскользь, незаметно оглядывали Саньку, присматривались.
И он присматривался к этим людям, с которыми ему, возможно, придется работать долгие годы.
Люди были как люди — красивые и не очень, белобрысые и чернявые, высокие и коротышки, но Саньке казалось, что всех их объединяет одна общая черта — независимость, уверенность в себе.
Он стоял, прислонившись к стене в коридоре, напротив двери с надписью «Главный инженер».
Хозяина кабинета еще не было.
С отделом кадров все свои дела по оформлению на работу Балашов уладил еще несколько дней назад, и теперь делать ему было абсолютно нечего.
Оставалось только одно — ждать.
Наконец появился главный.
Он быстро вошел в кабинет — довольно высокий, не старый еще дядька, крепкий, с лысоватой небольшой головой, с массивным чуть приплюснутым носом и близко посаженными мрачноватыми глазами.
И сразу же вокруг него завертелась карусель — входили прорабы, требовали бульдозеры, экскаваторы, трубы, самосвалы; непрерывно звонил телефон, и по телефону опять же требовали, просили; звонил куда-то сам главный и тоже что-то требовал и просил, угрожал пожаловаться какому-то всемогущему Петру Петровичу.
Полный одноногий главбух приносил на подпись кипы разнокалиберных бумажек.
Из производственно-технического отдела тащили рулоны чертежей, синек, просили согласовать с телефонистами, кабельщиками, техническим надзором, с трестом зеленых насаждений.
И снова главный звонил, согласовывал, назначал комиссии.
Обескураженный, ошеломленный суетой, шумом, звонками, водоворотом самых разнообразных действий, Санька Балашов сидел в углу кабинета на краешке стула и чувствовал себя посторонним, ненужным и забытым.