Взрыв
Шрифт:
— Разобрался, Циндаеш? — участливо спрашивал Филимонов.
— Расобрался, да! Хорошо не очень. Еще надо!
— Ну давай разбирайся. Если что непонятно, спрашивай, не стесняйся.
Однажды Циндаеш ответил на этот неизменный вопрос так:
— Непонятно, да! Непонятно писать, как надо: писес или песес?
— Чего-чего?
— Звер такой есть, пушисты. Белы, белы, с хвостом. Как писать?
— Ах, песец! А зачем тебе песец-то?
Циндаеш смутился. Он сосредоточенно ввинчивал указательный
Потом заглянул Филимонову за спину, осторожно оглядел прорабку. Убедившись, что никого нет, таинственным шепотом спросил:
— Никому не скажешь?
Филимонов улыбнулся:
— Секрет?
— Ага. Стих пишу. Девушка. По-русски. По-монгольски много-много писал. По-монгольски она совсем не знает. По-русски пишу.
— О, да ты, оказывается, поэт!
— Ага, поэт. Как ваш Пушкин, — скромно сказал Циндаеш.
— Ну да? — Филимонов глядел на него во все глаза. Первый раз в жизни видел он живого поэта.
Орехового цвета круглое блестящее лицо, глаза узкие, вздернутые к вискам, тяжелые, будто набрякшие от бессонницы, веки, волосы жесткие, черные, с синеватым отливом.
— Интерес-сно, — протянул Филимонов, — очень интересно. Прочти мне, пожалуйста, твой стих, если молено, конечно.
Циндаеш внимательно поглядел Филимонову в глаза и, не увидев там и тени насмешки, важно кивнул головой:
— Хорошо. Слушай. Про меня стих. — Он вскочил, хищно изогнулся, как кот, и свистящим шепотом быстро произнес:
Скакну, как рыс-с-с! Скакну, как песес-с-с! И врагу приходит конес-с-с!И снова сел за стол.
— Ну? — спросил Филимонов.
— Что ну?
— А дальше что?
— Ха! Зачем дальше?! Все.
Филимонов озадаченно поскреб в затылке:
— Да-а, это ты здорово... Как рысь, значит?
— Ага. И как песес!
— Толково. Почти в рифму.
— Подожди, русский вот научусь, еще лучше будет.
— Ма-ладе-ец! Гляди-ка! И врагу приходит конец! Песец — конец, в рифму, точно. Коротко и ясно. А Балашову читал?
Циндаеш сокрушенно вздохнул:
— Читал, да.
— Ну и что он сказал? — заинтересовался Филимонов.
— Он тоже.
— Что тоже? Хвалил?
— Тоже стих мне читал. Совсем стих непонятный.
— Какой стих?
— Ходит это... птица, нет, птичка весело по тропинка бедствий, погоди, как он сказал... не предвидя оттого никаких выводов, вот.
— Что-то ты, брат, путаешь. При чем здесь выводы?
— Не знаю!
— Постой, постой! Кажется, дошло. Он, наверное, сказал: ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя оттого никаких последствий. Так?
— Так. Глупые стихи. Непонятные.
Филимонов рассмеялся.
— Может, ему и понятные, откуда мы знаем, он зря не скажет. Ну давай пиши, может, и получится из тебя поэт.
— Почему не получится? Обязательно получится! — ответил Циндаеш и добродушно улыбнулся.
Так обстояло дело со вторым дублером.
С третьим было сложнее.
Отношение к нему у Филимонова было особое.
Петря Георгеску это чувствовал и очень смущался. Он никак не мог взять верный тон в общении с бригадой — то лихорадочно веселился, хохотал, пел, старался рассмешить, то вдруг мрачнел, замыкался и глядел на всех исподлобья.
— Какой нервный мальчик, — сказал о нем Травкин. — Вы уж, Александр Константинович, с ним помягче!
— Да бог с вами, Алексей Дмитрич! Я и так стараюсь с ним поменьше разговаривать, чтоб не обидеть ненароком, он ведь, как красна девица, вспыхивает маковым цветом ни с того ни с сего. И Филимонов с него глаз не спускает, вы заметили?
— В том-то и дело, что это все заметили. Оттого парень, по-моему, и нервничает. Я и сам в толк взять не могу, отчего это наш бригадир так его разглядывает. Если бы Петря девушкой был, тогда понятно, тогда б не один Филимонов, все бы глаза пялили. — Травкин рассмеялся.
— Уж это точно. С ним забавно по улице идти, — все женщины оборачиваются, — ответил Балашов.
Петря был поразительно красивый парень. Была в нем какая-то мягкость, нежность даже, но без сусальности, без сладости. Нижняя челюсть казалась даже чуточку тяжеловатой, она была бы как раз впору боксеру.
Но зато глаза смотрели задумчиво и печально — большие, серые, какие-то неврущие глаза.
Когда Балашов увидел его впервые, он поразился, как Петря похож на одного французского актера по имени Ален Делон. Санька только что посмотрел фильм «Рокко и его братья» и никак не мог отделаться от ощущения, что Петря и есть этот самый Рокко.
На что уж Филимонов был высокий, а все ж Петря был чуточку повыше, хоть и уже почти вдвое.
Он чуть сутулился, будто стесняясь своего роста, и оттого казалось, что наклоняется к собеседнику, особенно внимательно,слушает его.
С первых дней у Балашова сложились с ним странные настороженные отношения. Балашов догадывался, что Петря не может или не хочет чувствовать себя его подчиненным и в любую минуту готов дать отпор, отстаивая свое достоинство, если ему, Балашову, вздумается на это достоинство покуситься.
«Чудак, — усмехнулся про себя Санька, — самолюбивый чудак. А впрочем, этому, наверное, есть причины. Он так вызывающе красив, что многим, очевидно, нравится обижать его. Мало ли дураков на свете. Вот он и топорщится, как ежик».