Взрыв
Шрифт:
— Я этого не знал, — сказал Арсеньев, стараясь не глядеть на Симака.
4
Мациевич, задумавшись, шагал по кабинету Озерова — восемь шагов от двери к столу, восемь шагов от стола к двери. В управлении было пусто, служащие давно ушли. Озеров тоже отправился домой. Мациевичу было некуда идти, он не любил своей тесной одинокой комнатки, даже книги держал на работе. Здесь проходила его истинная жизнь, он иногда и спал на своем служебном диване. Он заперся у себя с вечера, как только выбрался из шахты, ходил уже второй час по кабинету, не уставая, а ничего другого так и не хотел, как этого — крепко, сладко, полно устать. Ему нужно было уйти от себя, от своих беспощадных мыслей, от своих горьких чувств, это была трудная и кривая дорожка, не просто было идти по ней — от себя.
Все
Не это его мучило.
Он возвращался мыслями все к тому же — к подземной катастрофе. В эти дни напряженной работы, когда все время приходилось быть на людях, командовать и управлять, рассчитывать и подталкивать, было не до анализа несчастья, хватало иных забот — ликвидировать его последствия. Мациевич даже сказал себе: «Ладно, комиссия по расследованию создана, она все разъяснит, выводов своих скрывать не будет — потерпи!» Он не мог терпеть, каждую свободную минутку он думал о взрыве. Сегодня же, после окончания восстановительных работ, все минуты были свободны — целый вечер, предстоящая ночь. И все больше Мациевич понимал, что наступает перелом самой его жизни: катастрофа разразилась не только в семнадцатом квершлаге, это была также его личная катастрофа, он сам потерпел крушение.
Он и вправду так думал, как сказал в штольне Симаку, — взрыв был немыслим, хоть он и произошел. Мациевич ставил себя на место отпальщиков, старался представить все, что они могли, сделать, что могла делать Скворцова, эти воображаемые их поступки были то рациональны и необходимы, то ненужны и нелепы, их объединяло одно — они не могли вызвать катастрофу. Мациевич разговаривал с Камушкиным, упрекал его, как и Арсеньев, что он не разузнал у Маши, пока она была в сознании, как произошло несчастье. Камушкина теперь со всех сторон упрекали в этом, он и сам понимал свою оплошность. Мациевич был опытный инженер, умный и проницательный, он беспощадно установил: «Взрыв был. Моих знаний не хватает, чтобы открыть его причину. Значит, они малы — мои знания». Он теперь по-иному оценил самого себя — суровой и горькой оценкой. Это была новая оценка, он привык к другой, все до сих пор утверждало его в той, прежней, ныне неверной — высокой оценке своих знаний, своего опыта, своего умения. Он не был самовлюблен, не всем в себе восхищался, но это — специальные свои знания инженера — ставил высоко, тут был истинный корень его высокомерия и гордости. Он гордился не только тем, что больше знает, чем окружающие его, это было не так уж много. Еще больше он гордился тем, что знает все ему необходимое, что у него не может быть загадок в работе. И этой гордости приходил конец — в области, которой он руководил, произошло страшное несчастье, а он не понимает, почему оно произошло, не может ли оно завтра повториться. Как же смеет он оставаться руководителем? Имеет ли он право требовать, чтобы люди спокойно вверяли ему свои жизни, если он не знает, как их охранить от опасности? Он задавал себе эти вопросы ежеминутно. Он словно уменьшался в своих собственных глазах. И все чаще Мациевич отвечал себе на эти вопросы — нет, маленький и неспособный, он не годится для занимаемой им высокой должности.
А за этим выводом нескончаемой цепочкой тянулись другие, не менее строгие, еще более горькие. Он отвечал за безопасность людей. Нет, это был не только пункт положения о функциях главного инженера, а сама душа его — он верил в свою способность обеспечить эту безопасность. Люди волновались и страшились, он презрительно их обрывал, он лучше их знал, что опасаться нечего: все меры приняты, идите и спокойно работайте. Так он отвечал им, и все это было ложь и самомнение, ничего он не сумел обеспечить — факты налицо. Конечно, не он вызвал взрыв, сознательным убийцей его никто не назовет. Но то, что взрыв мог разразиться, что он не устранил самой возможности его, — это его вина. И значит, смерть этих людей лежит на его совести, что бы там ни написала официальная следственная комиссия.
Мациевич содрогнулся.
«А ты думал, тебя по головке надо погладить? — вдруг спросил самого себя Мациевич. — Нет, друг, нет, сам же ты себя не милуешь. Так за что же тебя должны помиловать люди, отдающие жизнь свою в твои руки и увидевшие, что они ненадежны? Не правильнее ли дать тебе по рукам — не суй их вперед!»
Желанное утомление наконец пришло к Мациевичу. Он присел на диван, закрыл глаза, подумал с облегчением: «Теперь отдохну, посплю!» Но это была не усталость, а изнеможение, все тело ныло, сон не шел. Мациевич подумал о том, что шахта восстановлена, нужно начинать работу. Ему придется говорить с людьми, направлять их на участки, заверять в безопасности — лгать им. Отчаяние охватило его, он застонал, снова заметался по кабинету. Нет, нет, только не это, этого он не может! Он остановился посреди кабинета, сурово спросил себя: «Вот как, не можешь? Сумеешь. У тебя нет другого выхода. Не скажешь же ты людям: идите, спокойно работайте, а безопасности — что ж, безопасности не будет. Ты будешь лгать, будешь извиваться. Раньше тебе не верили, кто поверит сейчас?» В эту минуту он ненавидел самого себя.
На столе зазвонил телефон. Мациевич выругался — ему никто не был нужен, ни с кем не хотелось разговаривать. Телефон заливался. Мациевич с проклятием поднял и снова положил трубку, отключая непрошенного собеседника. Он тут же рухнул в кресло, вытянул впереди себя руки, бессмысленно глядя на стол. В нем медленно поднимались новые мысли, еще несколько дней назад они показались бы ему бредом сумасшедшего. Что останется в его путаной жизни, когда пропадет и уважение к себе и гордость собой? Зачем она нужна, эта вздорная жизнь? Он поглядел на сейф, перенесенный из его кабинета. Там, под бумагами и чертежами, лежал револьвер. Никогда он не брал его с собой, он насмехался над теми начальниками, которые ночью боялись пройти по пустынной дороге от шахты до подъемника. «Всякий человек попадается на севере», — говорили ему, оправдываясь. Он возражал: «Так вы хотите быть страшнее всякого человека?» Это была совсем ненужная игрушка, он много раз подумывал сдать ее. Но как знать, не в ней ли сейчас лежит решение всех вопросов? Нажал рычажок, и нет ни этих ядовитых мыслей, ни отчаяния, ни сознания своего краха — так просто и так быстро!
— Нет! — крикнул Мациевич, снова вскакивая. — Вздор это! Так скоро я не сдамся, нет!
Дверь широко распахнулась, рассерженный Симак появился на пороге.
— Захочешь в другой раз отделаться от кого, не ругайся в поднятую трубку, — сказал он вместо приветствия.
— Я в воздух ругался, — ответил Мациевич хмуро. — А вообще, Петр Михайлович, мне сейчас беседовать не хотелось бы — я очень устал.
— Я тоже, — отозвался Симак, снимая пальто и бросая его на диван. — И беседовать мне не хочется, как и тебе, но ничего не поделаешь — нужно.
Он вопросительно поглядел на ходившего перед ним Мациевича и спросил прямо:
— Что будем делать?
Мациевич пожал плечами.
— То, что надо, Петр Михайлович. Завтра Озеров созовет совещание, заслушаем новый докладик Арсеньева, на этот раз он будет конкретнее: не только общие непорядки, но и виновники их. Примем резолюцию — виновников осудить, а непорядки устранить. Одобрим мою работу по восстановлению шахты, меня самого снимем с должности как главного виновника, а людям со спокойной душой предложим спускаться под землю — уголек-то ведь нужен!