Взыскание погибших
Шрифт:
— Ничего особенного. Алексею приснился дурной сон. Он кричал.
— Нет, это невозможно. Пусть они дадут хоть огрызок свечи, если не разрешают лампу.
— Хорошо. Я сейчас схожу.
Кровать скрипнула, и он понял, что она встала и идет сюда, к ним. Он протянул руку вперед и водил из стороны в сторону, как при игре в жмурки.
Она наткнулась на его ладонь, он усадил ее рядом и встал.
Алеша опять застонал.
Государыня стала гладить лицо сына, мягкие волосы — родные, ласковые.
— Сыночек, милый мой, сейчас боль пройдет. Папа позовет Евгения Сергеевича и
Государь встал, тихонько открыл дверь в соседнюю комнату, где спали четыре княжны. Дверь из этой комнаты в столовую снята — так приказал новый комендант Юровский. Девушкам разрешено лишь повесить занавеску в проеме двери. Никакие возражения, даже самые бурные, не помогли.
У двери стоит деревянный диванчик, на котором спит охранник. «Так. Разбудить охранника или самому пройти в комендантскую?». Комната начальников находится позади гостиной и зала, которые разделены аркой.
Дверь в комендантскую слегка приоткрыта. Тонкая полоска света падает на паркетный пол зала. «Не налететь на стулья, не стукнуться о стол». Ни с кем из новых охранников, кроме коменданта Юровского, государь познакомиться не успел. Сменилась вся внутренняя охрана. Среди прежних, хотя и сильно пьющих, изрыгающих похабщину и дикие, варварские слова, все же попадались человеческие лица с нормальными глазами, в которых многое можно было прочесть, в том числе и сострадание. Среди новых охранников не было ни одного русского. Как понял государь по их репликам, словам, которыми они перекидывались, это были австрийцы и немцы. Двое или трое, насколько успел понять Николай Александрович, были латыши.
Были и другие интернационалисты — венгры, еще какие-то наемники, угрюмые и молчаливые. Замена охраны, суета и беспокойство, отрывистость фраз, которые бросал Яков Юровский, — все говорило само за себя, и государь боялся одного: лишь бы семья не догадалась, что происходит.
Но он слишком хорошо знал и жену, и дочерей, и сына, чтобы не осознать — они все поняли.
Многое объяснила казалось бы незначительная история с ночником, который вчера унесли. Ведь Юровский знал, что царевичу по ночам бывает плохо, он сам несколько раз подходил к его кровати, чтобы убедиться, не симулирует ли Алексей. И тем не менее электрический провод обрезали, лампу под стеклянным колпачком унесли «ввиду опасности, которой вы сейчас подвергаетесь», как объяснил комендант.
Обороты речи этого грузного, не по годам отяжелевшего человека с мясистыми щеками, носом, нависшим над холеными усами, с загибами волной на концах, были насквозь лакейскими, которые люди этого сорта принимают за признак интеллигентности. Впрочем, речь лакея Алексея Егоровича Труппа была куда грамотней, чем у Юровского, потому что Алексей Егорович говорил так, как говорил его отец, давным-давно обрусевший поляк, то есть просто и естественно. Даже когда Алексею Егоровичу приходилось называть свою фамилию (его обязательно переспрашивали, делали удивленные лица, смеялись, даже хохотали), он смущенно улыбался, повторял ее более внятно. Потом разводил руками и неизменно говорил, что фамилия эта, редкостная для русских, также редка и для поляков, так как он и есть поляк, но родился и вырос в Латгалии, откуда уехал с родителями служить в Петербург.
Говорил он это просто и естественно, без всяких украшательств, как это любил делать Юровский.
— Девятнадцать, — услышал государь голос, назвавший цифру по-немецки.
— Двадцать, — отозвался второй голос, и раздался короткий смешок.
— Мой кошелек пуст!
— Ничего, скоро мы все получим приличное жалованье. И тогда поедем домой из этой проклятой России.
Государь постучал и открыл дверь. Охранники сидели за столом, раздетые до пояса. Они играли в кости. Третий, одетый, лежал на койке.
Это был Юровский.
— Извините за беспокойство, господа, — сказал государь по-немецки.
На этом языке он говорил крайне редко, только в случае необходимости. С детьми разговаривал исключительно по-русски, с женой чаще всего по-английски. На языке своей бабушки, английской королевы Виктории, Александра Феодоровна, воспитанная после смерти матери именно бабушкой, а не отцом, великим герцогом Гессен-Дармштадтским, изъясняться могла более свободно, чем на любом другом языке, в том числе и русском, хотя последний знала хорошо.
— Моему сыну плохо, необходима помощь доктора. Я пришел попросить свечу — хотя бы на короткое время. Нельзя ли разбудить господина Юровского?
— Меня не надо будить, — Юровский сел на постели, пригладил жесткие волосы. — И сколько можно вам говорить, чтобы вы не беспокоили нас по пустякам?
— Вы меня не расслышали. У сына острые боли. Я прошу хотя бы свечу.
— Вы прекрасно знаете, что вашему сыну ничто не поможет. — Юровский встал, взял со стола стакан с недопитым чаем, глотнул: — Отправляйтесь спать!
— Доктор даст лекарства, примет другие меры. Алексей хотя бы сможет заснуть.
— До чего же вы упрямый, Николай Александрович. Даже нахальный. Вам было сказано, что в ваших комнатах нельзя зажигать свет. Ваши, которые хотят похитить вас, только и ждут сигнала. А свет в окне как раз и может быть принят за сигнал.
— Опомнитесь! Окна скрыты двумя заборами и замазаны известью.
— А колокольня Вознесенской церкви? Которая напротив?
Государь посмотрел в маслянистые, чуть навыкате, глаза Юровского. Верно заметил Евгений Сергеевич Боткин, что у него «бесстыжие глаза».
У государя еще с первых лет правления империей сама собой выработалась манера в моменты напряженных разговоров вот именно так прямо и твердо смотреть в глаза собеседнику. Взгляд серо-голубых глаз государя называли ласковым, обворожительным, и многие не только из его подданных, но и из королевских домов других держав попадали под обаяние этих необыкновенных глаз. Но многим было известно и другое их выражение, когда они становились холодными, как бы застывшими, и смотрели в самую глубину души собеседника. В такие минуты государь молчал, и некоторые, по большей части недалекие его подчиненные, воспринимали подобный взгляд за одобрение своего прошения или положительное решение обсуждаемого вопроса. Но те, кто были хоть чуточку умнее, понимали, что взгляд государя есть взыскание к совести человека, послание к истокам души, которая должна сама найти справедливый ответ.