Xирург
Шрифт:
Да, не повезло дяде Саше, ой, не повезло. Что с того, что он, мигом (и на всю оставшуюся жизнь) протрезвев, сам вызвал милицию и с перепугу зачем-то скорую — это в больнице-то сидя, в одном лестничном пролете от интенсивной терапии. Что с того, что до приезда милиции и возмущенной скорой (охуели вы там в своей Первой что ли?) он оказал пострадавшему первую помощь — в сто раз лучше, чем по учебнику, дезинфекция, первичная обработка раны, повязка. Да он на собственных пальцах подключичную артерию держал, у покойника уже, когда и крови никакой больше не было, и быть не могло — так что милиция его от тела еле оттащила, а дядя Саша все бормотал — я сам его прооперирую, я умею, я сам прооперирую, сам, сам, сам… Что было толку, если в связи с ходатайствами
На его счастье в Вятлаге — вместо полагавшихся по штату 92 врачей — имелось только 29. А потому отсидел дядя Саша спокойно и даже не без некоторого комфорта. И через десять лет — за доблестное лечение туберкулеза, дистрофии и бесчисленных бытовых травм — был освобожден условно-досрочно. Постаревший на целую эру. Совершенно лысый — скорее, от переживаний, чем от цинги. Хромой — это уж сам дурак, упал на ровном месте, и сам же себя неудачно зашинировал, ну, а как зашинировал — так и срослось. А ломать кость заново сил не было. И так переломано все. До основанья и затем.
Но — вышел. В кепке. С фанерным чемоданчиком в руке. Сперва из лагеря. Потом — методом научного тыка — на феремовском полустаночке. Лишь бы равноудалиться и от Кайского (по-нашему Верхнекамского) края. И от Москвы. Потому что дядя Саша ведь был из Москвы. Для Хрипунова это звучало — как с того света. Хотя никакого этого света, если вдуматься, у Хрипунова и вовсе не было. Одна сплошная серая мга.
В Феремове все сразу сложилось необыкновенно удачно и даже празднично. Дядю Сашу мигом взяли в морг — санитаром, конечно, и на копеечную ставку, но зато с правом проживания в том же самом морге. Очень удобно. Там все условия имеются. Но самое главное, в морге дядя Саша снова начал оперировать. На трупах, разумеется. И тайком. Но оперировать! О-пе-ри-ро-вать! Понимаете, Аркадий? Я снова мог работать.
Ясное дело, никто бы не взял дядю Сашу в операционную. Но вот проводить аутопсию — ну и что, что он не имеет права подписывать заключение? Заключение вон хирург наш подмахнет, все равно он патанатомом у меня числится на полставки, чертов алкаш. Ну и что, что нельзя было поручать врачу проверять свои собственные ошибки, Иван Иваныч, я сам знаю, что нельзя, но ты найди мне человека, который приедет в нашу жопу трупы ковырять! Или, может, мне тебе в облздрав покойников на вскрытие присылать? Я могу! Только машину мне давай. И бензин. И новый холодильник! У меня в морге холодильник вот-вот сдохнет, я тебе тогда трупы в бочках буду отправлять — на розлив. А санитар мой у самого Попова оперировал. Ему аутопсию провести… Да не ору, ору… Извини. Просто нервы.
Нет, все-таки феремовский главврач был неплохой мужик. И даже выбил дяде Саше пиратскую сверхурочную десятку. За гиппократову вредность. А что дядя Саша удалял у покойников аппендиксы да тайком ковырялся в их мертвых желчных пузырях, так кому от этого было плохо? Безутешные родственники получали родное тело обмытым, напомаженным и в положенный срок, а что с лишними швами и недокомплектом некоторых органов, так кто ж их будет, эти органы считать, ежели сперва поминки в день похорон, а потом семь дней, да девять, да сороковины… Не всем удавалось опомниться и перестать обмывать потерю даже через год неустанных скорбей — обстановка, идеальная для творчески настроенного врача с убийством и каторгой в анамнезе.
Исключение было одно-единственное — Исам. Криво и коротконогий, сутулый, немолодой. С плоским нездешним лицом и жутковатыми раскосыми глазами. Черт его знает, откуда и забрел в наши края. Но по-персидки говорил совершенно свободно, разве что чуть редуцировал гласные — непривычно ленивому и протяжному местному уху. А на каком языке пела Исаму колыбельные родная мать, он и сам помнил
С Исамом все было по-другому, с самого начала. Он пришел сам, сославшись на Умара ал-Аффана, исфаханского юродивого, полудурошного нищеблуда и лучшего вербовщика, которого только знал ибн Саббах, и когда Хасан — потом, потом, много потом — попробовал разузнать, где старый лис откопал драгоценную находку, верные люди донесли ему, что Умара давным-давно нашли на городской площади, под утро, ледяного, с жутким перекошенным лицом, но совершенно целого. Ни единой дырки на теле, кроме тех, что предусмотрел Аллах, милостивый и всемогущий. Ни следа яда. Ни человеческого следа. Видно, увидел живого джинна и не выдержало сердце — предположил Исам, уже незаменимый настолько, что смел предполагать вслух. Хасан кольнул его взглядом и услал куда-то — прочь, подальше, не искушай меня, брат, не заставляй проверять на обычную человеческую смертность… Мне нужен кто-нибудь, кому можно хоть изредка доверять. Ты мне нужен. Потому, с глаз долой, собака. Иди лучше поспи, с ночи ведь на ногах, носишься, как оглашенный, как молоденький, а лет-то тебе на самом деле… сколько, а, Исам? Имею я право знать о тебе хотя бы такую малость?
В тот день, когда пришел Исам, Хасан опух уже от скуки, отбирая фидаинов — будто киномеханик, обреченный в тысячный раз смотреть одну и ту же немую пленку с древним комиком в главной роли и несмешным полусмытым концом. Он даже задремывал иногда — на секунду-другую — как шахтерская кляча, обреченная брести все по тому же короткому кругу, и очнулся, когда Исам уже был в доме, и не на пузе елозил, как положено перед Старцем горы, а просто стоял на коленях. Причем похоже, что не из особого почтения, просто так удобнее было смотреть ибн Саббаху в лицо.
Приветствую тебя, досточтимый Сейид, завел он привычную волынку, но, прерванный недовольной ладонью Хасана — давай покороче, приятель! — охотно замолчал, опустил крепкую задницу на босые пятки и, не дожидаясь никаких вопросов и предисловий, сказал в воздух перед собой — девятьсот шестьдесят третий и второй, пожалуйста. Разумеется, две тысячи. Будто заказывал суп с гуляшом в придорожной забегаловке. Ибн Саббах и опомниться не успел, ошалелый от того, что — первый и единственный на его веку — человек не интересуется собственной смертью, а лопочет какую-то хрень, непонятную билеберду, какой бестолковый шакал допустил ко мне сумасшедшего? — как голос что-то подсоединил, замельтешили какие-то полосы, лица, одно почему-то смутно и неприятно знакомое… И вот уже псих удовлетворенно кивает головой — ну, в общем и целом, все как я и предполагал — и ползет — наконец-то! как положено! — к ногам ибн Саббаха, и целует его сухую руку и говорит. Меня зовут Исам. И я буду служить тебе, Хасан, столько, сколько положено…
И служил. Даже вернее тех, кто верой и правдой. Так служил, что Хасан ибн Саббах — неслыханное дело! — простил Исама целых два раза. В первый раз за то, что тот наплевал на собственную смерть. И во второй раз — за то, что догадался заглянуть в будущее так далеко, как не догадывался заглянуть и сам Хасан ибн Саббах. А, может, и не догадался бы.
Нет, конечно, он спросил потом у голоса — нехотя, как бы между делом, нарочито вскользь — что за цифры такие дурацкие, что за даты, к чему такая даль, что это за тип такой вообще приперся по мою голову? Что там будет между не знам каким шестьдесят третьим и неведомо вторым? Это от какой вообще точки отсчета?
Поистине, Рай ближе к каждому из вас, чем шнурки его сандалий, но и Ад не дальше, так же уклончиво пропел голос, и понимай его, как знаешь, а ведь не придерешься к мерзавцу, потому что всем известно, что каждый волен толковать Коран так, как ему подсказывает душа. А если души нету? — угрюмо поинтересовался Хасан. Тогда надо ждать — посоветовал голос и, выдержав моэмовскую паузу, пояснил — Исам — значит, охраняющий. Вопрос был закрыт. И Исам остался с Хасаном. При Хасане. Надолго. Но все-таки не навсегда.