Xирург
Шрифт:
Ты меня любишь?
Еще один поцелуй.
Вечерами звонил Медоев, сюсюкая, лопотал — Анечка, это дядя Арсен, помнишь такого? Как здоровье, детка? Как наш с тобой мальчик? Да-да, позови его, пожалуйста, будь любезна.
Аркаааадий, кричала она заливисто, радуясь лишней возможности назвать по имени, окликнуть, дотронуться, хапнуть, завладеть. Хрипунов, не поднимая глаз, выходил из кабинета, брал протянутую трубку, благодарно чмокал воздух над Анниной макушкой — теплый, отвратительный, дрожжевой дух. Беги на кухню, я сейчас приду. Нет, лучше чай.
Арсен переводил дух, спрашивал тряпочным от инфернального ужаса голосом — ну как?
Нормально.
Слушай,
Собачье в том числе.
Арсен осекался, и крутой бизнесмен внутри него опадал, съеживался, как выдохшийся воздушный шарик.
Послушай, я же говорил, что не собираюсь рекламировать пылесосы. И вообще, не дома, не по телефону — неужели непонятно?
Да нет, я так позвонил, вообще…
Что — вообще?
Ну, узнать — как ты? Жив? Медоев даже голосом переставал играть, как и все практичные люди, он до смерти боялся смерти. До смерти. И не только своей. Любой.
От счастья не умирают, Медоев. Спи спокойно.
Не шуми, ребенок, я уже иду.
Сколько он еще продержит ее взаперти? На голом вымученном сексе. Сколько сможет пробыть генератором чужого бесперебойного счастья?
Днем Медоев забывал о шерстяных вечерних страхах, ночью все демоны выше табуретки, и только солнце придает миру стабильную солидность. Потому что высвечивает успокоительный антураж. Они с Хрипуновым встречались едва ли не каждый день, как заговорщики, как мальчишки, задумавшие учудить грандиозную пакость — каждый раз в новом месте, в новом районе, в новом тихом ресторанчике, из тех, что закрываются через полгода, оставляя на память о себе только запах пережаренного жира и маленькую ласковую изжогу, уютно свернувшуюся чуть повыше желудка.
Медоев усаживался за стол, мельтеша закуривал, заглядывал в лицо. Аркадий, не дури — это золотое дно, мы же любую отрасль монополизируем, слушай, надо браться за продукты питания, нет, лучше алкоголь, сделать бизнес полного цикла, чтобы от производства до рекламы — в полную собственность, под полный контроль, ну и ей дадим немножко, конечно, для поднятия настроения, она ж от настроения работает? Так?
Хрипунов все больше жалел, что сказал ему — не все, конечно, только в общих чертах, ВСЕ он и сам не понимал, так, летел, кувыркаясь, с обрыва, беззвучно вопя и выдирая целые пряди желтушной неживой травы.
Какие продукты, Арсен, какая водка? Ты что не понимаешь, она…
Слушай, а, что… Она и убить может? Тогда в оборонку.
Идиот. Посчитайте, пожалуйста. Спасибо.
Они расходились, недовольные друг другом, кривя горькие прокуренные рты, чтобы завтра встретиться снова, сдвинуть лбы над чашками бурого общепитовского кофе, два соучастника, один ничего не понимающий, другой не понимающий ничего. Хлопали в унисон две автомобильные дверцы двух мощных машин, Хрипунов, прищурившись, всматривался в будущее, но видел почему-то круглый толстый столб сладкоголосого света, и каменную кладку, и крошечных коленопреклоненных людей, и Анну, одной улыбкой гармонизирующую пространство. Мир, она должна принести всем покой и мир, бормотал он, не пуская в свой ряд нахальную «девятку», отражение Бога, идите и любите друг друга, Санта Анна. Власть, вслух говорил Медоев, и во рту опять становилось сухо и горько, как от собачьих черно-белых какашек. Я даже не думал, что так бывает. Вот она — абсолютная власть.
Вечером Арсен звонил опять.
Ну как ты там… Жив?
От счастья не умирают.
С ним просто не живут.
Хрипунов
Нет, показалось.
Хрипунов вытер лоб, прошел темными комнатами и коридорами в ванную и держал голову под хриплой струей, пока от холода не заломило не только зубы, но и сердце.
Утром она вышла на кухню, бледная, как череп, с зачесанными до черепной же гладкости несвежими волосами, лицо как будто наспех натянуто на чужой, незнакомый, страшноватый костяк. Демонстративно налила себе запрещенный кофе, демонстративно вытянула из хрипуновской пачки запрещенную сигарету. Хрипунов хотел было встать, чтобы устроить жесткую и показательную порку, но вспомнил, что Анна вчера ни разу не улыбнулась. И позавчера, кажется, тоже. И еще. Ни вчера, ни позавчера не звонил Арсен.
Почему мы не можем пойти в театр? Со мной что-то не так?
Смотрит белыми огромными глазами, полумертвыми, как у дневной совы.
Сердце ухнуло, оборвавшись, мягко стукнулось о невидимый пол. Догадалась? Сама догадалась, или? Осторожно. Очень осторожно. Как будто берешь за хрупкую талию прелестного скорпиона с приветливо изогнутым шоколадным жалом.
С чего ты взяла, что с тобой что-то не так?
А почему мы нигде не бываем? Почему ты никуда со мной не ходишь? С каждой фразой набирает неистовые обороты, рот дергается, в вырезе халата видна сизоватая, ребристая, цыплячья грудная клетка. Ты что меня — стесняешься?!
От внезапно отхлынувшего напряжения Хрипунов даже закрыл глаза, обычная бабская истерика, господи, всего-навсего, а руки дрожат, будто только что рывком поднял на грудь неудобный центнерный мешок.
Глупости какие, мне просто хорошо, когда мы с тобой вместе, только вдвоем. Ну давай пойдем в театр, если тебе так хочется. Прямо сегодня, ладно? Я только съезжу в клинику ненадолго, у меня операция, а на обратном пути куплю билеты. Ты куда хочешь? В Ленком? Или в Большой?
Смотрит недоверчиво, как наказанный нарыдавшийся ребенок, которому разрешили, наконец-то, выйти из угла — то ли простили, то ли опять будут орать высоко над головой, рокоча и чернея раздувшимися ноздрями. Еще неизвестно.
Обманываешь?
Хрипунов не выдерживает, смеется, чуть громче, чем положено, но смеется — в первый раз за все это невозможное время вдруг почувствовав к ней какое-то почти теплое, почти человеческое чувство — да она и правда совсем еще ребенок, бестолковый, одинокий, неуверенный, наугад бредущий по чужой осыпающейся тропе.
Не обманываю.
Она даже взвизгивает от счастья, вся вспыхнув изнутри, как взбесившаяся лампочка, как догорающий магний, ну же — закрыть глаза, открыть объятия, прижать к себе.