Я, Богдан (Исповедь во славе)
Шрифт:
Я окружил Замостье плотно и тщательно (хотя Вишневецкий ускользнул уже и оттуда), делал это неторопливо, готовился вроде бы и надолго, так что горячие головы из моих полковников вскипели, взбаламутились. Чарнота на раде кричал, что гетман жалеет Замостье, еще и не подступив к нему. Кривонос с Головацким стояли на том, чтобы из этих краев не уходить, а заканчивать эту войну или свою фортуну.
И в самом деле случится именно так. Через два с небольшим месяца Кривонос умрет от холеры - такой нефортунный конец жизни буйной и великой. Страшно молвить.
Ой не розвивайся ти, зелений дубе,
Бо на завтра мороз буде;
Ой не розвивайся, червона калино,
Бо за тебе, червона калино, не один тут згине.
Кто бы мог поверить, что такого человека сведет в могилу не пуля и не сабля, а смерть коварная и невидимая, будто рука судьбы неумолимая? [42]
Я сам чуть было не погиб под Замостьем. Когда поехал посмотреть, как казаки перекапывают речку, чтобы отвести воду от города, ядро, выпущенное из пушки осажденными, ударило под ноги моего коня, как и пуля под Львовом. Никакого вреда это не причинило
– кричали.
– Не можешь нас покинуть! Надо умереть, так для этого есть мы!" Я остановился в миле от города, в Лабунках, заняв простую хлопскую хату с добротной печью, которую мои джуры усердно топили, - единственная роскошь гетманская. А Чарнота никак не мог успокоиться: "Наш гетман так распился, что ни о чем не думает!"
42
Даже у далеких англичан были известны мои геросы, среди них и Кривонос. Но и там его смерть приписывали не черной эпидемии, а ране, полученной им под Замостьем. "The Moderat Intelligencer" 4-11 января 1649 года писала: "Report of Stokholm of November 21, 1648: "Newes was trought out Zamoscz that Krevinos was mortallu wounded at stormind a place..." Report from Danzin of Nov. 26, 1648, "at the third Assault of Wicht Place their Gen. Krevinos was wounded to death".
Наверное, никто так не затуманивает мозги людей, как крикуны и горлодеры, эти шуты толп и неистовые пророки темных, ограниченных умов. Шутов не убивают - над ними смеются, а потом еще и награждают.
– Уподобляешься скотам несмысленным, которые живут днем нынешним, попытался я вразумить Чарноту.
– Будущее имеет только человек. Потому-то и должен думать о будущем.
Однако Чарнота вряд ли слышал мои слова.
– Кончать со всем!
– ревел он перед полковниками.
– С этим Замостьем, со всей Польшей кончать!
– Был уже у меня сотник такой, который то и дело вопил: кончать! сказал я спокойно.
– Где он ныне? Переметнулся к шляхте, как пес приблудный, с ошейником и цепью. Воюет против нас и точно так же вопит: кончать! Посмотри на себя. Кто ты есть? Откуда и где взялся и зачем? Существовал бы ты, если бы не я и не все мы? В своей малости замахиваешься на то, что существует целые века без тебя и точно так же будет существовать еще тысячи лет. Польша не может погибнуть. Даже от могущественнейших повелителей мира не погибла - так испугается ли раскричавшегося какого-то казачка? Поляки великий, мужественный и мудрый народ. Для поляков иногда что-то можно сделать, с поляками же - никогда. Допустили они королей к себе - сами их уважают, сами и ограничивают. Еще пять веков назад писал их хронист: "С покорностью уважать следует королей, не дерзко ими пренебрегать, ибо где есть покорность, там и честь, где честь - там боязнь, ибо честь это любовь, соединенная с боязнью. Упразднив боязнь, не имеешь места ни для почтения, ни для чести. Для того чтобы люд не возгордился, надо упразднить причины гордыни. Следует разумно их наказывать, чтобы слишком не развратились, ибо своеволие является мачехой чести и матерью гордыни". Допустили поляки, что каждый десятый у них пан, сами и искупают свою вину и сами в свое время встанут против своего панства. Мы же должны изгнать это панство из земли своей.
– Разве не изгнали еще?
– удивился Чарнота.
– Не знаю. И никто не знает. А уж ты - и тем более. Может, этим криком своим и сам в панство норовишь?
– Я? Батько Богдан! Да разве же ты не знаешь меня?
– Сказал: не знаю. Надоел ты мне своим криком. Хочешь идти приступом на Замостье - иди. Обожжешься, то и на холодное будешь дуть. Иди!
Я велел готовиться к штурму. Послал на это напрасное дело Чарноту с самыми большими крикунами. Вместо оружия они набрали горилки, засели в гуляй-городине и были изрешечены плотной стрельбой со стен. Обороной Замостья руководил опытный старый воин Вайер. У него было полторы тысячи наемников и еще десять тысяч шляхетского войска. Паны были за крепкими стенами, в стальных панцирях, а на казаках - свитки да кожухи. Нужно ли было так опрометчиво взбираться на эти стены? Чарнота погубил всех своих людей, сам получил пулю в ягодицу и теперь на гетманских ужинах не мог сидеть вместе с полковниками, а стоял словно столб слева от меня под хохот старшин.
– Почему хохочете?
– смеялся я.
– Пан генеральный обозный стоит из уважения к своему гетману, это только вы расселись здесь неужиточно.
– Кто теперь скажет, будто Чарнота не второй человек после гетмана? кричал Чарнота, набравшись сикера, но на ногах держась прочно.
– Попроси Вайера, чтобы прострелил тебе еще и вторую ягодицу, так, может, и целым гетманом тогда станешь, - беззлобно поддел его Кривонос.
Теперь мои полки стояли спокойно. Осажденным я послал письмо, в котором писал: "Теперь, когда мы все вместе, уже не поможет вам бог больше на нас ездить".
Отряды мои разошлись по краю. В Нароле был Небаба, Перемышлем овладел Лаврин Капуста, который ушел из атаманства в Чигирине, чувствуя свою провинность передо мною из-за Матроны. На Покутье вспыхнуло крупное хлопское восстание Семена Высочана. Еще один мой отряд взял Брест-Литовский.
А в Варшаве панство на элекционном сейме, будто и не было никакой угрозы существованию всего королевства, шумело о liberum veto [43] , теряло дни в мелких словесных стычках, о необходимости помочь Львову канцлер Оссолинский обратился с речью к собравшимся только 30 октября, когда я уже отошел от города, про Замостье никто и не вспоминал, Вишневецкий изо всех сил рвался в главные региментари войска, которого, собственно, не было, пан Кисель, кажется, единственный не забывал про Хмельницкого, выдвигая свой план, как укротить казацкого тирана, однако пана сенатора не хотели слушать, смеялись над ним, напоминая, как обещал, что либо врага успокоит, либо собственной смертью заплатит, но не сделал ни того, ни другого. Панство было словно бы во сне летаргическом. Одни кричали, что надо избрать гетмана коронного, другие говорили, что следует избрать сначала короля, а не гетмана, учитывая отсутствие сильного войска. Мой давний знакомый Радзеёвский, который бежал из-под Пилявы, а потом вместе с Вишневецким и из Львова, пробовал как-то урезонить "засеймованное" панство, говоря: "Все погибнем, если не дадим Речи Посполитой головы. Без нее - прощай, тело!" Ему кричали, что единственная голова, будь она даже бриллиантовой, ничем не поможет против этого тирана (другого слова для меня у панов шляхты не было тогда), поэтому элекцию ускорять не годится, она должна продолжаться, как это постановил конвокационный сейм, по меньшей мере шесть недель, а не шесть дней, как это кому-то хотелось бы, - время здесь не имеет значения, короля можно избирать хоть и сто, и двести лет, лишь бы только ни в чем не нарушалась золотая вольность и были удовлетворены все шляхетские пожелания.
43
Право свободного голоса, в соответствии с которым любой депутат сейма мог одним своим голосом отклонить постановление, принятое всеми.
Король Владислав лежал незахороненным уже полгода [44] , а над его гробом продолжалась кутерьма. Его самого когда-то избрали за полчаса, теперь же двум его братьям Яну Казимиру и Каролю Фердинанду не хватило и полгода, чтобы договориться, кому же надевать корону. Оба рвались к ней, каждый заверял, что жаждет получить святую диадему не из амбиции, а только из любви к отчизне.
У обоих королевичей было много сторонников. За Яна Казимира стоял Оссолинский с многочисленными магнатами, за него были европейские дворы и Ватикан. За Кароля Фердинанда - Вишневецкий, Конецпольский, значительная часть клира и магнатерии, все Мазовше, а также - что особенно удивительно Замостье, которое я осаждал и которое, собственно, было единственной преградой на пути моего войска ныне.
44
По существующему обычаю короля не могли похоронить, пока не будет избран новый монарх.
Мои отряды взяли уже Белз и Грубешов, появились под Люблином, в самой Варшаве, как писал сановный Альбрихт Радзивилл: "Голос плебса дошел до такой смелости, что замышляют подложить огня и разграбить дома шляхты и сенаторов".
Я снарядил в Варшаву посольство с требованием избрать Яна Казимира. Подобрал для посольства эдукованных полковников Яна Гирю и Матвея Гладкого и писарей сокольницкого и черкасского, велел одеться в кармазины и дорогие ферязи меховые, говорить только по-латыни, чтобы панство видело, что не свинопасы и прислужники перед ними, а гордые рыцари свободы, которые во весь голос провозглашают свое диктандо всей Речи Посполитой.
Было в этом злорадство, гордость и сознание собственных сил, вера в свое счастье и провиденциальное назначение? Грубый гетман с грубой душой что может быть несправедливее? Если бы кто-нибудь мог заглянуть в мою душу, увидел бы там неуверенность, смятение, иногда даже беспомощность. Тяжкий разум мой. Не было в нем легкости и игривости, не было веселого света и открытости, наоборот: чаще он был хмурым, а для врагов даже зловещим. Вид мой был грозно-отталкивающим - сердца сжимались, подгибались колени, мир казался слишком малым для меня. Жить бы мне только в степи, ходить под небом, под ветрами и дождями, даже спать между небом и землей, как той хищной птице, гнезда которой никто никогда не видит. Великая беспредельность степей жила во мне, дух диких полей, плеск щедрых весенних вод и тот ветер с Днепра, который поднимает жалобный шелест в прошлогоднем репейнике. Но дух людской не упал с неба. Он рождается в человеке и живет в удивительном сочетании совершенства и порочности, величия и малости, и голоса этих противоположных сущностей одинаково мощны и заманчивы, так что самого сильного порой сводят и изводят, и нет от этого спасения. За неполный год удалось осуществить то, чего не удавалось в течение целых веков, это наполняло меня великой силой, решительностью, от моего голоса трепетали враги, полегала трава, клонились деревья, воды выходили из берегов, тучи исходили дождями. Но внезапно меня охватывали уныние и растерянность, не было у меня друга, кроме собственной тени, ложе мое пустым было, как воздух, чувствовал я бессилие перед простейшими делами, никто не видел этого, не знал, хотя и замечали порой странные приступы безволия, охватывавшие меня в минуты, когда от гетмана ждут действий немедленных, решительных, может, и жестоких. В Чигирине я отступил перед слабой женщиной, не пытаясь побороться за свое счастье хотя бы словом. Затем невозмутимо присматривался к жестокостям, которые чинили отряды самозваных ватажков. Пошел под Львов неизвестно для чего. Не для того ли, чтобы вспомнить свою далекую беззаботную юность? Теперь сидел под Замостьем, как сокол с Карналем на голове. Задался целью не уходить отсюда, пока не будет избран король. Провозгласил это свое решение и назвал своего кандидата. Перед этим у меня были странные видения о потребности встать не только за людей, но и за бога. Легко смирился с тем, хотя душа и бунтовала и я упрекал небесного владыку: "Неужели ты хочешь, чтобы мы всегда проливали свою кровь, а ты не пролил и слез?" Может, и король нужен был мне для упреков и обвинений? Ведь в противном случае все они падут на меня, а я еще не чувствовал себя способным взять на свои плечи такое невыносимое бремя. Еще вчера никому не известный сотник из Чигирина, человек кондиции если и не мизерной, то по крайней мере не вельми знатной - и уж вождь, дукс (князь), герое и повелитель. Не хватало сил так легко перейти из неизвестности в славу и власть. Хотелось иметь и в дальнейшем тарчу, которую выставлял бы впереди себя, защищаясь от неудач, бед, угроз, наговора. Кто мог послужить таким щитом? Король и бог? Король лежал мертвый, бог должен был обращаться ко мне со словами разве лишь в Киеве. Потому-то я вознамерился добыть здесь короля, а уж потом бога.