Я бросаю оружие
Шрифт:
— А я-то тут при чем? — снова не своим голосом забарнаулил Мамай. — Дяденька, отпусти, мне по хлеб надо! — пробовал он, придуриваясь, разжалобить Калашникова, от усердия даже перешел на наш, здешний говор.
— Ладно-ладно, там разберемся!
Калашников закрутил нам воротники так, что у меня вот-вот должна была отлететь верхняя пуговица рубашки, хотя пришивал я ее себе сам, на совесть, по-армейски, как учил отец, — и направил нас в проход. Куда он нас потащит? В милицию? А, пускай... В чем мы больно-то виноваты? И чего Мамай перед ним лебезит, себя унижает? Вообще милиции, что ли, боится, не хочет никому в память запасть? Просто
С независимым видом я засунул обе руки в карманы штанов и подумывал, запеть или не запеть для смеха, для куражу — ну хотя бы: заложу я руки в брюки и пойду гулять от скуки, исправдом скучает без меня, ха-ха!.. — «Гоп со смыком», в общем.
И тут снова обомлел — точно так, как тогда, когда вспомнил про пистолет у Маноди.
В левом кармане я нащупал свой новенький, со склеивающимися еще листками комсомольский билет.
Это совершенно меняло все дело.
Попадись на моем месте кто другой — ну и что, ну и подумаешь! Но — комсомолец... Не во мне, конечно, самом и не в том, как и от кого мне нагорит, была загвоздка. Теперь получалось так, будто я бросил тень на весь комсомол, на его ордена, на его знамена.
А дядя Миша, а Володя-студент, а Семядоля? А отец?! Если до них дойдет...
И черт дернул меня таскать билет с собой! А — как? Не в разведку шел, никому на хранение не сдашь. Очкарику, поди?! Не Шурка Рябов, не к немцам в тыл. В Уставе написано... Шурка, наверное, потому и погорел. А может, не написано? На приеме нас об этом не спрашивали, «Расшифруйте, что означает ВЛКСМ», «Назовите, какими орденами, когда и за что награжден комсомол»... Да нет, где-то ведь сказано, что носить на левой стороне груди, у сердца. Шурка Рябов, наверное, потому и не сдавал...
Вытащат в милиции на свет божий мой билет и пойдут чесать-честить: ты позоришь высокое звание комсомольца... Как это? — если тебе комсомолец имя, имя крепи делами своими! И начнут трепать всю организацию по всему городу. Поди объясни им, что комсомол вовсе тут ни при чем, что в этом деле я сам по себе и сам во всем виноват.
Да, если у Шурки примерно так же получилось, то у него-то на честь, а у меня — на позорный позор. Дьявол!
Точно хотя бы знать: обязательно будут обыскивать в милиции или не обязательно? Да как, поди, не будут? Раз туда повели...
Я стал торопливо соображать. Спрятать бы его куда-нибудь? Под рубашку, за пояс, под резинку. А как?
Калашников повел нас не в горучасток, а, видно, сперва в кабинет к заведующему. Зачем? Наверняка, чтобы сразу же обыскать. В тот момент мы как раз подымались по лестнице на второй этаж, и сам заведующий шел сзади со своими костылями, будто конвоир с винтарем. Даже выбросить нельзя — заметит тут же.
На втором этаже между фойе и кабинетом оставался еще полутемный коридорчик, двери в который были всегда распахнуты, но не плотно подходили к стенкам, оставляя порядочные-таки закутки — ныкались мы там, когда мелюзгой перед сеансами играли в прятки. Бросить, вернее, спрятать как-нибудь туда, за дверь? На время, авось потом подберу или накажу кому? Урна, мусорница там только рядом, с моей как раз стороны — нехорошо как-то, черт... Но все лучше, наверное, чем с ним попадаться?
Я перегнул билет в трубку, сжал в кулаке и, поравнявшись с дверью, резко дернулся в сторону и вниз, будто собирался (вырваться,
Калашников рванул меня к себе так, что с ворота полетела не одна, а сразу обе верхние пуговицы.
— Ку-уда, заяц-кролик? Имей в виду — сам на себя скребешь!
Мамай смотрел на меня как на психопата, но дело было сделано.
Позади нас раздался голос:
— Смотри-ка ты? Вот так номер!
Заведующий как-то весело, как будто даже обрадованно запрыгал, обгоняя нас, широко, аж до самой стены растарабарил двери в свой кабинетик:
— Прошу!
Пропустив нас, двери он закрыл — с таким видом, словно тут происходило что-то особо секретное, с загадочным же лицом подошел к письменному столу:
— Вот, полюбуйся-ка, младший лейтенант.
С такими словами он выбросил на стол мой злополучный билет.
— Когда этот артист эдаким, знаешь ли, фертом запустил ручки в брючки, я сразу заподозрил: что-то здесь нечисто! — радостно разглагольствовал заведующий. — Я ж-все же разведчик. Думал, финка там у него, избавиться хочет. Ан вон оно, оказывается, что!
Мамай фыркнул носом и демонстративно оперся-откинулся на стенку. Калашников расправил билет, раскрыл, сначала посмотрел внутрь на то место, где должна быть фотокарточка, потом на меня, снова в билет и опять на меня, очень-очень внимательно.
Фотографии у меня в билете не было. Очкарик торопил на бюро, когда принимали, а старикан-пятиминутка с рынка обещал, что сделает не раньше чем через неделю. Очкарик сказал — сойдет; сейчас, мол, не мирное время... Может, прав на этот случай раз в жизни оказался Очкарик — действительно сойдет? Свистнуть, что ли, лейтенанту, что вовсе и не мой билет? Потому, дескать, и выбросил, чтобы сторонний человек не пострадал ни за что ни про что. Мало ли — мы с ним соседи, а чего он больно-то про меня знает? Знак ГТО на груди у него, больше не знают о нем ничего! — даже подулыбнулся я, покосившись на свой стародавний, еще на цепочках, значок. Если и фамилию помнит, так мало ли на свете Кузнецовых? Не пойманный — не... Да нет: как-нибудь проверит. Да и начисто мне нужно еще — врать, изворачиваться, всякие фигли-мигли придумывать, как последнему трусу, — из-за того, лишь бы меньше влетело! И нечего себя с ворюгами разными равнять!
Калашников так и спросил:
— Фотографии почему нет? Может, и билет-то не твой? Стащил у кого-нибудь?
— По обстоятельствам военного времени, — немножко пожалел я, что зря, наверное, не воспользовался возможностью как-то подвыкрутиться все-таки с билетом, но тут же обозлился сам на себя, а потому добавил с вызовом: — А по мелочам мы не воруем!
— Смотри-ка ты! По мелочам-по обстоятельствам... Выбросил билет зачем?
Я отвел глаза:
— Вас это не касается.
— «Не касается»... Отца твоего жалко.
Ох ты, как же меня все-таки миновало! А соври я ему?! Он же ведь знает меня как облупленного. Правильно — никогда не дешевись, не давай себе ни в чем слабинку...
Я ответил еще резче:
— А это — его не касается!
— Ну-ка, молчать, когда с тобой старшие разговаривают! Отца твоего, говорю, жалко, очень он стоящий человек, заслуженный человек, и очень не хочется из-за тебя, из-за такого паршивца, ему неприятности причинять, фронтовые нервы трепать. Очень не хотелось бы, не стоило. Да, видно, придется. Ты-то сам об этом хотя подумал? Сейчас вот как думаешь — стоит или не стоит?