Я бросаю оружие
Шрифт:
— Начто? Я в свою.
Офицерская полевая сумка, подарок отца, могла раздуваться беспредельно. Я засунул в нее и папиросы, и обе коробки и выскочил на улицу.
Улица
Там в стихах пейзажей мало, только бестолочь вокзала и театра кутерьма, только люди как попало, рынок, очередь, тюрьма. Жизнь, должно быть, наболтала, наплела судьба сама (Арсений Тарковский, 70-е годы).
Стрельба в городе прекратилась, только из всех окон радио кричало по-прежнему громко. Я шел и не узнавал родного городка. Несмотря на ранний час, на улицах было необычайно людно. Никто не ходил по тротуарам, все шли по дороге; машин не было
Кое-где из окон уже летели песни. В соседнем квартале кто-то догадался вывесить в окне красный флаг, и теперь флаги приколачивали на многих домах, воротах и даже заборах. К высоким, обшитым в елочку тесом воротам была приставлена лестница, на ней стоял одноногий инвалид с молотком в руках, рядом валялись костыли.
— Таисья! Ну скоро ты там? — крикнул он куда-то во двор.
— Дай хоть отожму, — послышалось из-за забора.
— Ладно, просохнет и так. Не понимаешь, что ли, быстрее надо!
Из калитки вышла женщина, держа в руках лоскут красной материи на палке. Женщина на ходу выжимала его, из-под рук ручьями текла краска. Инвалид нетерпеливо ерзал на лестнице. Женщина подала ему флаг, он скоренько приколотил его, запрыгал вниз, подобрал костыли. Женщина убрала лестницу, и они оба отошли в сторонку, стали глядеть на свою работу.
Влажное полотнище висело ровно, чуть колышимое ветерком, и с него падали в пыль редкие, будто кровавые капли.
Я пошел как можно медленнее, стараясь побольше увидеть и услышать. Людей будто подменили сегодня. И город сам как подменили. За четыре года редко когда доводилось видеть хотя бы растворенные окна ранним маем: надышанное тепло, «русский дух», в жилье берегли — в мае ведь, бывало, такой еще холодюга завернет, что твоя осень. А тут...
Через улицу из окна в окно перекликались две старухи:
— Антипьевна, спичек взаймы нету ли у тебя? Неохота с кресалом возиться. Война уже кончилась, а я все к нему приноровиться не могу, будь оно неладное. И как только мужики на фронте от эдаких «катюш» прикуривают? Покуда кресаешь, тут как раз тебя и убьют, искры-то от него что у нас в цеху от электросварочного агрегата, хоть специальную светомаскировку ставь. А толку — ни на понюх. Один хоть заборчик?
— А жгут смачивать чем до се не изловчилась? Карасином или как?
— И-и, где твой керосин!
— Уж заходи нито, дам. Только ты опосля уж отдай, а то у меня у самой дощечек пять и осталось: прошлый раз я за них солью получила. А они с одной головки тоже никогда не зажигаются, проклятые. Я уж навострилась по две штуки сразу отламывать и ширкать, так корыстнее получается. Генка вчерась письмо прислал, ранили его. Теперь — значит, живой вернется.
— Руки-то-ноги целы?
Целы. Повезло, в голову попало. Тут я даже хохотнул сам с собой. Кабы этому Генке не повезло да кабы не Победа сегодня, дала бы эта Антипьевна спичек кому, держи карман шире. У такой, за семь верст видно, снегу зимой не допросишься!
Первым из знакомых, кого я встретил, был тот же Степаныч, наш сосед. Да и еще один «знакомый» — милиционер Калашников. Доннер-веттер, как я его издали-то не признал?! Раззявился — да и на кого? — на божьих старушек, осел. Теперь ни повернуть, ни на другую сторону перейти — заметят.
Они сидели на скамеечке, и Степаныч — он все еще был с дробовичком — разглагольствовал. Голосишко у него жиденький, но сегодня старикан, видимо, здорово раздухарился — издалека было слыхать:
— Всю войну кажную ночь боялся, что позарятся на мою лавку какие-нибудь лешаки-дуроломы, отберут мой бердан да меня же из него тарарахнут. Сколь раз просил у начальства, чтобы
— Ты же со мной на эту тему впервые говоришь...
— Должон был ты сам вникать. Раз ты блюститель закону, а надо мной беззаконьё могли сотворить. Ну да теперя и мне, сохлому грибу, никаких ни почестёв, ни причастиёв не надо, теперя я и так сколь-нибудь ишо поживу.
Перед тем как поравняться, я отвернулся от них, будто не замечаю. Очень мне еще надо — сегодня! Но этот номер у меня не прошел. Калашников все равно увидел:
— Здороваться надо бы, гражданин комсомолец. С праздником вас, с Победой. Да и нас бы не грех поздравить. Или это тоже вас не касается?
Я проглотил обиду.
— Шибко грамотныё они теперь стали, где уж им старших уважить, они ра могут? — пропищал и Степаныч, но, слава богу, уже мне в спину.
Мне приходилось утереться при такой явной издевке Калашникова, потому что именно с ним я и вляпался в то самое, скверное дело.
Сначала-то было — ничего особенного. Манодю ошмонали в кино на дневном сеансе. Приставили к глазу мойку и ошмонали. У него и взять-то было нечего; штопарнули папироску, что я же ему дал, чтобы мог закурить во время кинухи, если захочет, да еще конденсатор. Конденсатор, конечно, жалко: его принес с завода сам Игорь Максимович; почти год как Манодя мастерил по крохам два радиоприемника, один в кружке у Семядоли, другой, тишком, — себе. А теперь где возьмешь, как опять допросишься? Игорь Максимович скажет что-нибудь такое: «Я думал, вы серьезные люди и вам можно доверять серьезные вещи...» Конденсатор-то какой-то особенный; я, правда, в этом ни шиша не понимаю. А тем, дуракам, что проку в нем? Разве что девчонок пугать: подзарядишь его где-нибудь, где на диво попадется необесточенная розетка, а потом поддежуришь какую-нибудь дуню и бац ей в пуп, а еще лучше — в космы; он ка-ак щелкнет! Да искры! Развлекались таким делом некоторые, правда, уж в далеком прошлом, когда еще о том, что школы поделят на мужские-женские, и разговору не было... Рваные рукавицы стибрили, сволочи. На что позарились! Да и весна уж была, у Маноди-то они и в кармане оказались случайно; кроме как в жару он всегда ходит и зимой и летом все одним цветом — в материной списанной телогрейке.
Без вины виноватым во всем был я же сам. Я вытащил Манодю на «Большой вальс», он один сроду бы не пошел на такую картину. Я же шел по третьему разу, и мне хотелось, чтобы и Манодя в ней что-нибудь понял, чтобы было мне с кем поговорить. Но пришлось идти на детский сеанс, на взрослый было не протолкаться: билеты бы мы купить купили, но при такой осаде в контроле нас могли бы и не пропустить, сказали бы, чего доброго, что, мол, «дети до шестнадцати»... А посмотреть мне очень хотелось и Манодю протащить.
Манодя, конечно, взял билет куда-то в первые ряды: привычка у него такая, да и грошей никогда не густо. Я, как на грех, тоже ничем не мог ему помочь, самому хватило только-только. Да я и не очень-то стремился сесть непременно рядом с ним: во-первых, смотреть, задравши голову, когда от близкого экрана резь да рябь в глазах, терпеть не могу, а во-вторых, совсем не хотел, чтобы Манодя увидел, если я опять зареву. А я, сколько раз ни смотрел, столько же плакал. Сам не знаю, что со мной было, откуда такое бралось, но в том месте, когда та, красивая, ну, Карла Доннер, от него уезжает, — всегда, оба раза... Не по дружбе, может: лучше бы сидеть вместе, но как тут делать?