Я бросаю оружие
Шрифт:
Я знал отца, продолжать разговор было бесполезно. Он свои мысли выкладывал враз и целиком, и если нечем возражать, нечего и зря мусолить слова: только докажешь ему, что ты действительно дурак и сопляк. А чем тут ему возразить? Что мне надоело быть маленьким? Скажет: вот и становись взрослым, думай. Что мне не терпится делать настоящие дела? Он тут же перечислит десяток дел, которые для меня являются настоящими, на его взгляд, и которые я и сам знаю наперечет.
Мать, как всегда, когда он вел какой-нибудь серьезный воспитательный разговор со мной, молчала.
Пробовал я поговорить, не рвануть ли мне с Манодей на пару, хотя бы и без разрешения родителей, в ремесленное, с дядей Мишей
— Где сейчас линия фронта?
— Как где? — ни шиша сперва не понял я. — Первый, второй и третий Белорусский между Вислой и Одером, первый...
— Ладно, достаточно. Ну и сколько, ты думаешь, еще протянется война?
— Ну... Полгода. Год, если озвереют в своей берлоге. Увидав, что я начал догадываться, куда он ведет, дядя Миша сказал тогда напрямик:
— Ну и что с тебя пользы? Пока учишься, хотя бы зубило держать, немцев, ясно море, и без тебя добьют. Да и отец, если не дурак, — а он-то уж не дурак! — тебя никуда не отпустит.
— Убегу.
— Вернет. Стоит ему позвонить начальнику училища, и тебя с милиционером живехонько домой доставят.
— В другой город убегу!
— Так и выходит, что все мысли твои несерьезные и размышляешь ты совсем как дите. Вот и будь дитем, пока есть возможность. Взрослым всяк успеет быть. Мне, когда хреново приходится, — аж на передке под обстрелом тоже, покуда еще не до потери памяти жучат, — знаешь, чтобы лишку не дергаться, я что вспоминаю? Из детства что-нибудь — приятное или веселое...
Для дяди Миши, может быть, это было и правильно: он как начнет ребячиться, так пацан пацаном. В морской бой, в карты, в домино с нами азартно резался, весной как-то в снежки с нами играл на госпитальном дворе. Мы все с Володей-студентом во главе — против него и Томки. Потому что он первый начал, а Томка его поддержала да ка-ак Студенту залимонит! В шахматы только не умел, мы с Володей его учили. Но нам-то никак не хотелось быть никакими детьми, нам это до смерти надоело. Мы так и боялись, что кончится война совершенно без нас,
а мы вечно будем под родителями. Что мы, виноваты, что у нас здесь Урал? Если бы были где-нибудь на оккупированной территории, небось и не вспомнил бы никто, какие мы дети, дрались бы, как людям положено, и доказали бы, кто мы есть...
Был, правда, хотя бы и один только, случай, когда что-то все-таки сделали и мы. Сумели, пускай еще были совсем малявами. Жалко, что отец про то не знал.
...В те времена укромные, теперь почти былинные, когда срока огромные брела в этапы длинные, их брали в час зачатия, а многих даже ранее, а вот живет же братия, моя честна компания. Все жили вровень скромно так, система коридорная: на тридцать восемь комнаток всего одна уборная. Здесь зуб на зуб не попадал, не грела телогреечка, здесь я доподлинно узнал, почем она, копеечка... Маскировку пытался срывать я: пленных гонят, чего ж мы дрожим? Возвращались отцы наши, братья по домам по своим да чужим. У тети Зины кофточка с драконами да змеями: то у Попова Вовочки отец пришел с трофеями. Трофейная Япония, трофейная Германия, пришла страна Лимония, сплошная чемодания... Стал метро рыть отец Витьки с Генкой. Мы спросили: зачем? Он в ответ: мол, коридоры кончаются стенкой, а тоннели выводят на свет. Пророчество папашино не слушал Витька с корешем, из коридора нашего в тюремный коридор ушел. Да он всегда был спорщиком, припрут к стене — откажется, прошел он коридорчиком, а кончил стенкой, кажется. Было время — и были подвалы, было дело — и цены снижали, и текли, куда надо, каналы, а потом куда надо впадали. Дети бывших старшин
Река
И уже предо мною прямо леденела и стыла Кама, и «Quo vadis?» * кто-то сказал... (Анна Ахматова. Поэма без героя).
Это было, когда тимуровцы школы вызвались выкалывать дрова изо льда, из Камы. Семядоля, директор, тоже пошедший с нами, предложил, чтобы веселее, выпустить летучую стенгазету-однодневку. Штука! В редколлегию определили Манодю — он рисовал лихо всякие карикатуры, Оксану — красиво писала, и меня, чтобы подпускать всякие штучки-дрючки. Редактором назначили Очкарика; сколько я помню, он всегда был в редколлегии школьной газеты и к каждому празднику сочинял стишки. До прошлой осени, до моего седьмого, его — девятого, когда его назначили секретарем школьного комитета. Как же — почти что отличничек, поди, с самого первого класса назначенный на аттестат с каемочкой. Не то что наш брат, которого сроду никто никуда не тянет, а если не двоечник, то тебе же и выговаривают: «Ты такой способный, от тебя можно требовать гораздо большего». Не говоря уж там о дисциплине...
*
Куда идешь? (лат.).
Да и не в том дело, что отличничек. Среди отличников тоже ведь иногда люди попадаются. Вон тот же Димка Голубев: вовсе круглый, не чета Очкарику, а — человек!.. Тут дело было в другом.
Ребята уже начали вкалывать, вернее — выкалывать, а редколлегию оставили на первое собрание. С нами собрался и Семядоля. Очкарик сказал:
— Ну, давайте спланируем номер.
— Чего еще планировать? Крой и все дела! — тут же высказался я.
Семядоля рассмеялся, а Очкарик посмотрел на меня как на дыру в стене:
— Ты много газет выпускал? Вот и помолчи. Семен Данилович, что написать в передовой?
— В передовой? В передовой, пожалуй, напишем... Вот так напишем: «Даешь дрова... — нет! — даешь тепло семьям фронтовиков!»
— Такой заголовок?
— Зачем же? Это все. Весь, так сказать, текст.
— Все?!
— Вова, ты меня не совсем, вероятно, понял. Я имею виду выпустить газету-«молнию», боевой листок. Наподобие «От Советского Информбюро», понимаешь? Поблагодарить ударников. И лодырей продернуть. Лозунги веселые, чтобы боевой дух поддержать.
Вумный как вутка Очкарик при этом, конечно, спекся, довольные Оксана с Манодей заулыбались, а я ему врезал:
— Обрыпился? Съел?
Семядоля с укором на меня посмотрел:
— А ты, Виктор, если сразу все понял, успел ли подумать, как будем ее выпускать? Чем и на чем писать? Что — я пока о том не опрашиваю: Вова прав, подумать надо, да и сами наши дела покажут. А вот как?
Здесь уж и я умылся, а Очкарик шибко обрадел:
— Я сейчас сбегаю! У меня дома кисточки, краски — все есть. Даже бумага!
— На фига твои краски! — вступил Манодя.
— Ну, тушь, рейсфедер...
— Совсем лопух. На морозе-то? Оксана тебе будет писать?
— А как?
— Как накакал... Никогда не видал? Больно горе: чинарик в черни...
Манодя разошелся так, что прямо при Семене Даниловиче чуть ли не выругался да еще и ляпнул насчет окурков. Но он в художественных делах кумекал будь спок, так что и тут, здорово влопавшись, не осекся:
— Ну, в общем, бумажку в трубку свернуть — и айда пошел. Чернил бы вот только... И на чем?