Я бросаю оружие
Шрифт:
Тетя Леля, хорошая, умная, добрая, красивая тетя Леля — вот, дождалась. И мать наша тоже. А Томка — странно — Томка?! — уже не дождется... И сколькие не дождутся еще? А такие ли прекрасные женщины просто уставали ждать? Я про это читал и слышал, да и сам знаю...
А может быть, Оксана те слова подчеркнула? Я и на стихотворение-то наткнулся только потому, что там вроде закладки лежал засушенный кленовый листочек, и всякие листики то и дело мелькали по книге. По Томке знаю, засовывать в книги всякие листочки-цветочки, видно, каждая девчонка любит, а Оксана с различной флорой-фауной цацкается больше всех.
Я стал проверять — и точно:
В том стихотворении против слов: «Верить только горю да потерям выпало красивой да счастливой», не очень жирно, чернилами, было написано: «Вот» — и стояли три восклицательных знака. По завитушке у буквы «в» и по почти как печатному «т» я, божусь, узнал Томкину руку. Томка книжку Оксане подкинула или Оксана — Томке? Я вспомнил Томкины слова насчет того, что нас собирались поздравить с праздником как мужчин. Вот оно что! Похоже, что Томка с Оксаной чуть ли не подруги? Никогда не думал. Как разъехались, они вроде бы и не встречались? Значит, Оксана шла и девчонок за собой целую ватагу вела, чтобы всех нас поздравить, а специально — меня?! А я-то... Сколько же она мне прощает! И как все-таки она ко мне относится?
Тут я вспомнил свою клятву никому не давать Оксану в обиду и еще одну, тоже вроде бы клятву, недавнюю, когда был у Оксаны последний раз, — не ругаться и не говорить всяких таких словечек. Ну, с первой сегодня немного как бы и получилось, хотя Оксана, может, ничего и не поняла, что там, у школы, на самом-то деле произошло, а вот со второй... Я вообще-то обещание такое помнил, но не всегда. В запале в каком-нибудь, в передрягах разве до этого? А так — вспомню иногда, спохвачусь, перестану лаяться — тьфу, черт! — ругаться то есть, а то дак сыплю напропалую. Вон как у самой же Оксаны досыпался-засыпался, из-за того ведь недрузьями-то чуть и не стали. Надо будет взяться как следует!
Я глянул в дверь; Оксаны в комнате не было: видимо, перешла мыть в сенцы. Я снова принялся листать книгу, теперь с очень большим интересом.
В стихотворении про письма карандашиком были отчеркнуты строчки: «В письмах все не скажется и не все услышится, в письмах все нам кажется, что не так напишется», а против слов: «А умру — так хуже нет письма перечитывать» — опять стояли Томкины три восклицательных знака. На полях возле одного куплета: «А замужней станете, обо мне заплачете — их легко достанете и легко припрячете» — стоял большой, чернилами же выведенный, но какой-то неуверенный, нерешительный вопрос.
Восклицательные знаки стояли и после строчки «Но семнадцатилетним я все же советую раньше на пять минут выходить», а над словом «семнадцати» снова тем самым карандашиком было тоненько надписано: «пятнадцати». Я плохо помню Оксанин почерк, но, по-моему, это была ее рука! И у меня вспыхнуло лицо, когда я, чуть вернувшись обратно, перечитал опять Оксаниным карандашом, если только это ее карандаш, подчеркнутое: «Мы соседями были, но знака секретного ты парнишке подать не смогла». Много, конечно, бывает на свете соседей, но, может быть, все-таки она и книжку дала мне со значением? Неужели?!
По листикам-закладкам я напал на целую поэму, которая прямо так и называлась — «Первая любовь», и стал читать отмеченное
Было, как будто стала приоткрываться их тайная жизнь, которая меня так интересовала и которая, оказывается, была очень схожа с нашей. Я стал читать даже жадно. Вот опять подчеркнуто — как у меня, как у нас: «И в каждом сне его тревожно ждать, и каждый раз за сны краснеть спросонок...» «Как все-таки она его ждала! Она не знала раньше, что в разлуке так глупо могут опуститься руки, так разом опостылеть все дела». «А ей сейчас сказать бы: „милый мой“, „пожалуй, приласкаться осторожно, чтоб снова провожал ее домой, чтоб было все привычно и несложно“. И — „...когда-то злой, но ею прирученный лохматый и взъерошенный щенок“. Насчет щенка немного обидно, хоть и шутейно, но я, несмотря ни на что, был бы счастлив, если бы все, подчеркнутое Оксаной, действительно как-то касалось меня!
Оксана пришла в том же платьице, но в чулках и туфельках. Я захлопнул книгу, как будто Оксана застала меня на месте преступления — ан флягран дэли, так, кажется, по-володиному? — чуть ли не за подсматриванием, что ли. Она ничего не заметила.
— Ты еще немного посидишь, Витя? Мне надо за водой сходить.
Посидеть-то посидеть, я и сам бы сидел хоть тридцать лет и три месяца, да ведь ребята там ждут. Но уйти сейчас просто так, не сказав Оксане ни слова, я тоже не мог. Ладно, подождут — не помрут! А помрут — меньше врут. По-хорошему, надо бы было помочь ей сходить по воду, у них и колонка-то далеко, за целых три квартала. Да разве пойдешь? Нарвешься, чего доброго, на огольцов, они ведь все равно где-нибудь тут околачиваются-шлендрают. Соврать, что для кого-то пошел? Если и поверят, могут навязаться пойти вместе вобрат, куда я тогда — с ведрами?
Тьфу, дьявол, почему я никогда не могу поступать так, как хочу? И что за наша дружба такая, что я то и дело должен темнить, изворачиваться, лгать им?
Я кивнул, показывая Оксане на книжку:
— Дашь потом почитать?
Она почему-то отвела глаза в сторону и очень тяжело вздохнула:
— Я ее тебе подарю. Мы ведь скоро уезжаем, Витя.
Почему — уезжают? Куда? Почему в такой день?!
Я давно забыл знать, что они — эвакуированные, потому что не мог представить себе жизнь без Оксаны, без тети Лели, без всей их семьи, как весь наш город без Бори из Белостока... Разве им тут плохо жилось? Зачем они опять придумали это в самый радостный день?
Я поглядел на Борин протез. Что-то, видно, все-таки на самом деле изменилось сегодня, и теперь не воротишь. Я почти со злостью смотрел на китель полковника. Приехал вот...
Немного помолчав, Оксана прибавила:
— Папину часть перебрасывают на Дальний Восток, и ему разрешили...
Вот оно что! Полковник тут, оказывается, совсем ни при чем, раз перебрасывают: служба есть служба. Только с чего — на Дальний Восток? Война же на западе. Нет, война сегодня уже кончилась. Навсегда. Я просто здесь чего-то не знаю, и, как, наверное, сейчас сказали бы дядя Миша с отцом, «это не твоего ума дело» — служба есть служба.