Я бросаю оружие
Шрифт:
Однако он словно жег мне правую руку. Мне не терпелось схватиться с этими гадами (а что — гады и есть!) на совесть и вообще не терпелось с кем-нибудь схватиться. Но, как я ни насылался на новую встречу с Пигалом и Пецей, и когда был с Манодей, и даже один, они мне больше почему-то не попадались, словно совсем слиняли-намылились (исчезли, исчезли!) из города. Ясность внес опять-таки Мамай:
— Вот что, Комиссар. Я договорился с Пигалом: они тебя не тронут, если сам не будешь тыриться. Не веришь? Пусть только попробуют рыпнуться! А тебя я знаю — что ты мыслишь.
— Это обрезано.
— У-у, падло, осел! Дождешься, что ни себе, ни людям. О тебе же думают, как тебе лучше.
— Не наводи тень на плетень! Тебя просили?
— Сам не темни! С тобой говорить... С Пигалом — как я нарисовал, я взад-пятки не ворочаюсь. А в остальном — думай как знаешь, прекрасная маркиза, раз шибко умный. Я тебе — ты мне не указ.
Хотя Мамай, как обычно, и злился, было приятно знать, что он ради меня отступился от собственного первого настроения. Такого с ним почти никогда не бывало. Кореш все-таки он так кореш. Только чувствовался в этом его решении какой-то особый расчет, меня совершенно не касающийся и даже потаенный от меня и ото всех. Не говоря уже о пистолете. И хоть доказал Мамай свою верность и надежность, мне подумалось о том, как жаль, что нету у меня таких друзей, как Сережка Миронов, как Шурка Рябов, воспитон от отцовского полка; таких, с кем бы можно хоть куда, хоть на что — хоть к черту в зубы, хоть к дьяволу на рога — без оглядки!
Не очень я был доволен и тем, как обернулось с Пигалом. Конечно, артачиться не приходилось, так спокойнее, можно перезимовать другие свои заботы-тревоги, но не больно почетным было такое замирение, да и вообще казалось, что это еще совсем не окончательный исход. Будто все подвисло в воздухе. Но, как бы то ни было, дышать мне стало все-таки легче: дело не дело, а полдела с плеч долой. Пусть бы на какое-то время.
Теперь главным оставалось собрание.
В субботу перед самым собранием меня отозвал в сторону Мустафа:
— Дашь мне характеристику? Ну, эту, как ее, рекомендацию? Поступать буду.
Рекомендаций мне давать никому пока не приходилось, никто никогда их у меня не просил, а Мустафа всегда казался стоящим парнем, и поэтому я с удовольствием и вроде с какой-то гордостью схватил анкету, которую он вертел трубочкою в руках, — и опешил: там стояла подпись Очкарика.
— Эх ты! Знал бы — ни за что бы не согласился. Выходит, и вашим и нашим за пятак пляшем?
— Зачем вашим-нашим? Ничего не выходит. Он для порядка, ты — для души. Он сам велел, чтоб я нашел кого-нибудь, кому доверяю.
— Он вот теперь тебе покажет доверие! Очкарь меня любит, как я же его, как собака палку. Он тебя с моей рекомендацией и на собрание не пустит.
— Как так не пустит? Чего говоришь? Он — комсомол, и ты — комсомол. А может, самый лучший комсомол — который между вами, посередине. То есть я, — засгальничал Мустафа. — Якши?
— Хрен с тобой, якши так якши.
Рекомендацию я ему, конечно, подмахнул. Но оба
Объявление Очкарик сочинил и вывесил в вестибюле таинственное и настораживающее: состоится закрытое комсомольское собрание. Такого я еще не видел: прежде были просто комсомольские собрания, а в особенных случаях открытые комсомольские собрания. Это, стало быть, было особо закрытое. Начинались тайны Нельской башни. По Очкариковым понятиям, поди, и само слово «секретарь» происходило от слова «секрет», шибко при том важный.
На собрание явился сам Семядоля. Такое тоже случалось редко. Невелик мой стаж, но и я успел заметить, что дир на наших собраниях появляется лишь в особо-торжественных случаях — на отчетно-выборные, или когда кому-нибудь из старшеклассников подфартило отправиться на фронт, или еще каких-нибудь в том же роде. Он, вежливенький, как всегда, попросил:
— Не откажете поприсутствовать?
Очкарик, который был уже за председательским столом, понимающе улыбнулся:
— Пожалуйста. Членам партии присутствовать на закрытых комсомольских собраниях разрешается.
Потом, будто только и дожидался прихода директора, открыл наконец собрание:
— На повестку дня выносится два вопроса: первый — о приеме в комсомол, и второй — персональное дело ученика седьмого «а» Кузнецова Виктора. Кто за эту повестку, прошу... Да, нам надо прежде избрать председателя и секретаря. Какие есть предложения?
— Председателем Хохлова, секретарем Рабкина, — тут же привычно выкрикнул кто-то. Сколько я помнил, председателем всегда был Очкарик, а секретарем Изька Рабкин из его же класса, тоже очкастый, только тихий; тонкошеий такой и тонконогий, на военке на него смотреть, когда с болванками марширен, — так в точности Берко-кантонист; причем ни тот, ни другой ни разу не заартачились. Ну, Очкарь — понятно, а тот-то чего лезет в канцелярские крысы?
Но из-за Изькиной протокольной души и его мышиной дотошности все и началось.
Первым должны были принимать Мустафу. Очкарик объявил:
— В комсомольскую организацию нашей школы на имя секретаря поступило заявление от ученика седьмого «а» Мустафина Рафика... А почему?.. Как твое полное имя?
— Рафик.
— Как так — Рафик? Рафаэль, что ли?
— Рафик!
— Так не бывает, — вмешался Изька. — Вот меня, например, зовут Иосиф, а уменьшительно...
— А меня Рафик! У тебя не бывает, а у меня бывает. Потому что ты еврей, а я татарин и азербайджан!
Ребята грохнули.
— Мустафин, не валяй дурака! — Очкарик аж вздулся от строгости. — Здесь не место для глупых шуточек! Тебе — тем более.
— Сам ты не валяй! Имя азербайджанский. А фамилия татарский! — когда Мустафа горячился, он начинал заметно перевирать некоторые слова. — Потому что мама азербайджан, а папа — татар.
Все ребята опять грохнули.
— Хохлов, как следует ведите собрание! — необычно строго сказал Семядоля.
— Ну хорошо, выясним это. А почему в анкете не написано отчество?