Я диктую. Воспоминания
Шрифт:
Такое же стремление было, пожалуй, и главной страстью Мегрэ.
Словом, понять людей, понять истоки их слабостей и никогда не осуждать их.
Я начал наблюдать — безотчетно, потому что был слишком мал, чтобы делать это сознательно, — за своими близкими: сперва за матерью и отцом, потом за дедом Сименоном (мой дед Брюль давно умер), за двумя десятками дядей и теток с обеих сторон, за многочисленными двоюродными братьями и сестрами, за жизненными путями которых я следил так долго, как мог; мне до сих пор случается добывать сведения об их судьбе.
Отсюда —
Я попытался углубиться в историю и проследить смену поколений в нашем роду.
Что касается сименоновской ветви, то совсем недавно благодаря книге одного университетского профессора, перерывшего все мэрии и ризницы церквей во фламандской провинции Лимбург, случай позволил мне дойти до XVII века.
До выхода этой книги я верил легенде, отзвуки которой слышал еще мой дед; я уже рассказывал ее. Согласно ей, наполеоновский солдат, бретонец по происхождению, раненный в русском походе, остановился на поправку в бельгийском Лимбурге и, как в дешевом романе, женился на дочери приютившего его фермера.
Живя впоследствии в Бретани, я искал фамилию Сименон во всех телефонных справочниках провинции, но не нашел ничего даже отдаленно похожего. Розысков по всей Франции я не производил. А потом я узнал о существовании советского писателя по фамилии Семенов и задумался: а что, если раненым с лимбургской фермы был солдат вовсе не отступающей наполеоновской армии, а как раз напротив, русской, преследующей французов?
Интересно, что недели две назад этот писатель Семенов навестил меня в нашем домике. Это могла быть встреча родственников!
Но книга профессора Рюттена положила конец легендам. Уже в тысяча шестисотых годах один Сименон батрачил на фермах в окрестностях Лимбурга, то есть был, как говорят теперь, поденщиком — отдавал внаем свои руки и продавал свой пот за поденную, понедельную или помесячную плату.
Его дети, внуки и прапраправнуки продолжали работать на фермах все в той же провинции. Из этой однообразной генеалогии было всего несколько исключений: кюре, мельник, а в недавние времена помощник льежского епископа, двоюродный брат моего деда, с которым я был знаком, и сам мой дед Кретьен Сименон, в юности обошедший бродячим подмастерьем всю Европу с целью изучить шляпное ремесло.
Дед был одним из последних шляпников, обрекших себя на такое трудное ученичество, но зато он делал и цилиндры, еще бывшие в моде, когда я родился, и шляпы из черного фетра, секрет изготовления которого он узнал в Вене, и шляпы из итальянской соломки, и картузы.
Почему он решил обосноваться в Льеже, я не знаю.
Я ни разу не осмелился спросить его об этом. В детстве дед казался мне страшно грозным. Был он высоким, за метр восемьдесят, как мой отец и мои сыновья, и носил пышные бисмарковские усы, которые поседели у меня на глазах. Держался очень прямо, был немногословен, но, когда говорил, понять его живописный язык было затруднительно: дед мешал французские, фламандские, немецкие, итальянские и бог знает еще какие слова.
Когда клиент спрашивал шляпу определенного фасона, дед молча оглядывал его, снимал мерку головы и шел к полкам выбрать шляпу. Водрузив ее на голову, клиент изумленно взирал на свое отражение в зеркале и позволял себе не соглашаться с выбором деда:
— Вам не кажется, что она мне чуть-чуть велика?
— Нет, — лаконично отвечал дед.
— У меня впечатление, что цвет…
— Вам идет.
В лавке на улице Пюиз-ан-Сок не выбирали и не приказывали открывать десятки шляпных коробок. Если предложенная шляпа клиенту не нравилась, ему оставалось только уйти.
Каждое утро дед вместе с несколькими друзьями своего возраста купался в Маасе и брал меня с собой; на реке была огорожена купальня — в дно вбиты колья, натянуты веревки — и стояла многоярусная вышка для прыжков.
Небольшая компания стариков (по крайней мере мне, четырехлетнему ребенку, они казались глубокими стариками) занимала просторную кабину, в ней все раздевались; там я, например, обнаружил, что у рыжего комиссара полиции совершенно голое тело, зато у самого известного в городе сапожника спина и грудь заросли густым седым волосом.
Кретьен Сименон женился на настоящей валлонке, уроженке Льежа, дочери шахтера, который к старости ослеп; лицо у него было все в черно-синих точках, по которым можно узнать тех, кто долго работал в шахте. В течение многих лет я виделся с дедом в той самой кухне на улице Пюиз-ан-Сок, о которой столько уже рассказывал. Съежившись, он сидел в вольтеровском кресле и казался до смешного маленьким; дожил он чуть ли не до ста лет, каждое утро, постукивая палкой, совершал прогулку по кварталу и грыз при этом большие фиолетовые луковицы.
У моей бабушки была тусклая кожа, резкие черты лица и глаза серые, как платья, которые она обычно носила. Она родила тринадцать детей (двое или трое умерли в младенчестве) и для тех, кто, обзаведясь уже семьями, жил в Льеже, пекла хлеб, настоящий деревенский хлеб, который, зачерствев, становился еще вкуснее, чем свежий; каждое воскресенье все дети приходили за ним.
Мой отец был вторым сыном; старший же уехал в Брюссель, где у него был магазин зонтов и тростей: в ту эпоху мужчины ходили с тросточками, нередко даже из малаккского камыша, да еще с золотыми или серебряными набалдашниками.
О старшем моем дяде Гийоме в доме никогда не упоминали, потому что он развелся и женился вторично, за что был отлучен от церкви; в исключительно религиозном семействе Сименонов тяжело переживали этот позор.
Дядя Гийом, самый элегантный и самый непринужденный из всей семьи, как-то навестил мою мать и повез меня, двухлетнего, в новый универсальный магазин, где обрядил в красный шерстяной костюмчик. Этим он совершил святотатство: я был посвящен Пресвятой Деве и до шести лет должен был носить только белое и голубое. Мама долго плакала, потом отстирала штанишки, которые я обмочил, отнесла костюмчик в магазин и как ни в чем не бывало обменяла на голубой.