Я – дочь врага народа
Шрифт:
От щелчка затвора серые опомнились. Мицай не успел прицелиться. Он и выстрела-то не услыхал… А вот теперь, на тёплой печной лежанке, до самого утра всё видел замедленный звериный взлёт, волчье светлое брюхо, лапы в судороге, затем запрокинутую на спину башку…
Зверь упал на дорогу так, словно ухнулся с небес. Другой было кинулся вперёд, но крутанулся в прыжке, спружинил на всех четырёх лапах, мощным прыжком хватил в сторону и во все лопатки взялся стегать под неяркой ещё луной серую равнину.
Собака за ним не погналась. Скаля зубы, обошла мёртвого бирюка, рыкнула,
А теперь он лежал на припечике и улыбался, потому что видел Нюшку, которая бежала к нему навстречу по деревенской улице и всё теряла да подхватывала свои чуни…
Мицай ворохнулся со спины на бок, подсунул ладошки под лицо, прошептал:
– Надо пимёшки скатать…
Так до самого рассвета не дался старику сон. Он слышал, как в пригоне фыркала Соня, как взлаивала во дворе собака.
«Не-ет, не Манька…» – подумал о ней старик.
– Не Манька… – прошептал вслух. – Никакая собака не кинет в беде человека…
В бессоннице своей дед старался не видеть Марию, боялся допустить до ума истину приключения. И всё-таки он понимал её намерение разом отделаться и от зверей, и от лишнего свидетеля своей беспутности. Вокруг этой стержневой сути всё крутились и крутились стариковы жизненные понятия. Он ворочался, садился, повторял: «Не Манька», опять укладывался, пока старая Дарья не заругалась на печи:
– Лешак тя вертит! Всю избу расшатал! Какая у тебя там Неманька?
– Да я всё про собаку…
И тут Мицай хлопнул себя по лбу:
– Будь ты весь! Старый пень! Забыл всё с этой собакой!
– Чё забыл? Когда девкой был?
– Письмо забыл отдать.
– Како тако письмо?
– Ну! Закокала! С фронту – како тебе ещё? Катеринино – Афанасьихи. В пинжак на почте заложил, да заканителился…
Дарья уже стояла на полу, ругаясь:
– Обормот! Бабе с начала войны – ни весточки, а он – в пинжак, видите ли, заложил… Куда?! – остановила она деда, когда тот потянулся за портками. – Лежи уж, забывальшик!
Она быстро собралась, приняла от Мицая фронтовой треугольник, сказала на ходу:
– Сёдни Катерина дома ночевала. Гостей устраивала. Успеть бы, пока на ферму не унеслась…
Во дворе на неё заворчала собака.
– Ишшо чего?! В своём дому да под стражей. А ну, пусти, Неманька!
Слыша такое Мицай на припечике хохотнул.
Афанасьевский дом был рублён самим Павлом на большую семью. И сотворилась эта семья скорее обычных. Старшие сыновья – Пётр да Павел, средние – Константин да Николай были принесены в этот мир двойнятами да погодками. Все толстоголосые, съестные, крепкие. Пятым Иван появился на свет – семимесячным, дробненьким, потому залюбованным матерью сильнее прочих. Но к большим годам если не раздался по-афанасьевски, то, проходя под дверной притолокой, гнулся ниже остальных. Восемнадцать ему стукнуло в посевную, а чуток спустя грянула война.
Весь афанасьевский родник разом поднялся из-за обеденного стола, будто собрался на дальние покосы, только никто не взял с собою ни оселка, ни литовки,
Павел сам вывел сыновей из дому, сам уселся за руль полуторки, прямо с сиденья машины последний раз обнял свою Катерину, сказал виновато:
– Война, мать! Прости!..
И загудела полуторка длиннее бабьих провожальных стонов, длиннее степной дороги, длиннее всей человеческой памяти. Прощались хлеборобы с нивами, с берёзовыми колками, с неповторимыми запахами родимой земли…
Когда полуторка пропала за пологом степной пыли, Катерина вдруг сорвалась с места – догнать, но не осилила и десяти шагов, задохнулась и осела на дорогу. Мицай пособил ей подняться. Повёл домой. У ворот она остановилась, обернулась на опустевшую степь, обречённо сказала:
– Всё! Вырубили мою рощу…
– Ты чё? В уме, баба?! – застрожился было Мицай, но Катерина горько усмехнулась, словно собралась да не сказала: «Где уж вам, мужикам…»
Зато сказала неоспоримое:
– Я знаю, што говорю!
А теперь Катерина, считай, жила на ферме, где работала животноводом. У себя дома она появлялась лишь помыться в бане да переодеться.
Как-то Мицай сказал ей, что Сергей Никитич не прочь бы перебраться жить в её дом. Она тому настолько обрадовалась, что тут же назвала директора школы сынком.
Сергей Никитич был человеком таким, словно прожил на свете сто мудрых лет и повторился землёю за своё бескорыстие и доброту.
По приезде его в Казаниху возникшее было среди сорванцов прозвище Костырик в две недели выцвело и совсем потеряло себя в новом звании – «Музыкант». Это звание присвоил Сергею Никитичу опять же Семешка. Глупырь очень любил бывать на школьных уроках. Прежний директор за такого «ученика» ругал учителей, Сергей же Никитич только и сказал:
– Чтобы на уроках ни гу-гу!
И вот однажды, наблюдая с последней парты за движением рук Сергея Никитича, Семешка самозабвенно произнёс:
– Музыкант!
Ясно, что имел он в виду дирижёра. Только где и когда мог он видеть и запомнить нечто подобное, осталось загадкою…
А когда Катерина Афанасьева узнала, что Сергей Никитич женат, то решила для себя: эта его жена может в любой час появиться в деревне. Потому скорым днём она взялась наводить чистоту в доме. Однако же ей недолго было понять, что вряд ли это когда-нибудь случится. И всё же она убедила себя, что такой человек, как Сергей Никитич, не станет сохнуть о какой-то там пустышке.
И вот те на! Явилась жена, как в субботу сатана…
Стоит в кошеве перед удивлённой Катериной только что не таборная красавица, ведёт чёрным глазом так, будто перед нею вовсе не люди, а зеркала, которые обязаны отражать её неповторимые прелести. И вдруг эта красавица говорит не кому-нибудь, а Сергею Никитичу:
– Ну, муженёк!
Деревню в тот дурной вечер так и отшатнуло от саней. Во всяком случае, так показалось Катерине. А ей пришлось самой взять Нюшку за руку и пошагать с нею к себе домой – в тепло, в сытость, в надёжность. Дорогой она приговаривала: