Я догоню вас на небесах
Шрифт:
Радий Петрович ПОГОДИН
Я ДОГОНЮ ВАС НА НЕБЕСАХ
Повесть
Я не боюсь смерти. Не боюсь позора. Не боюсь казаться смешным. Я боюсь дня. Боюсь города, где я нищий. Я боюсь нищеты. Город мой неопрятен.
Я просыпаюсь рано. Лежу и боюсь - страх свивается у меня под сердцем во сне.
Начинает говорить радио. О перестройке. О катастрофах. Нынче многие умирают в немыслимых катастрофах. Это лучше - по крайней мере не скучно. Молодых жалко.
Включаю телевизор. Телевидение показывает катастрофы и видеоклипы. Видеоклипы очень похожи на катастрофы.
За окном город. Он на грани истерики. Со всего украдено. От всего откушено.
Мы
Я подхожу к окну, чтобы взглянуть на небо, далекое и голубое. Говорят, оно в трещинах.
Старые немыслимые петербуржцы влачат по улицам ампирную мораль и потому, что сами они уже далеко позади греха, тычут ею в лицо молодым. Грех на медном коне обогнал стариков, обскакал орденоносцев и комсомол. Дети его догонят и обратят в свою пользу. Старики не пускают детей. Но понимают, что удержать их нельзя. Дети рвутся вперед. Старики пытаются придержать их рассказами о войне.
Ко мне приходит писатель Пе, мой фронтовой друг. Он приходит не каждый божий день, но все же часто. Он говорит: "Брось думать о небе. Ты же сильный мужик. При стечении обстоятельств мог бы стать кандидатом наук. Радуйся. Мы, старик, весело жили. Мы жили банкетно. Мы видели небо в алмазах. Мы боролись за урожай".
Он говорит уже не так гордо: "Мы, не думай, не виноваты. Не бойся дня".
И я повторяю себе каждое утро: "Не бойся дня. У тебя есть костюм, есть ботинки".
Я надеваю костюм. Я выхожу.
Город мой неопрятен. Голубое небо над головой, говорят, дало трещину. И древние боги заливают мои следы скудным своим половодьем.
– Ой, не ходи ты чужими дорогами, - говорят они мне.
– Да кабы знать, какие дороги наши.
И я иду на войну. И в детство, где я был богат. Под голубое небо, пробитое пулями, но еще не потрескавшееся, как пережженная гербовая эмаль.
Поезд был сформирован в Бологом только до Чудова: запломбированный пульман, цистерна, уголь, зачем-то коровы симментальской породы, осоловевшие от свежего сена, присыпанного отрубями и солью. И пассажирских вагонов два - старорежимные, зимние, с узкими окнами. Пассажиры - в основном женщины с ребятишками-школьниками. В основном ленинградки. И мужчин трое. Средних лет полувоенный с лобастым мальчиком-крепышом.. Путеец высокого ранга, осанистый, хорошо выбритый, с той отмытостью кожи, которая бывает у людей, привыкших высыпаться и пользоваться парфюмерией. Путеец вез девочку лет четырех. Третий - парнишка шестнадцати лет, у которого ничего не было, кроме мучительной способности краснеть.
На станции Дубцы поезд стал. Серый от бессонницы машинист сказал, вернувшись из станционного зданьица, что откатит в Малую Вишеру: мост через Волхов разбомбили, в Чудово вот-вот войдут немцы. Кто-то из женщин его осадил: мол, насчет немцев в Чудове - вражеская пропаганда - за такое в висок получить можно.
Машинист посерел еще больше.
Полувоенный подтолкнул вперед своего лобастого сына, и они зашагали по шпалам. Брюки у них были подвернуты, заплечные мешки хорошо подогнаны. За ними потянулись женщины с кошелками и узлами. Поначалу их мотало от рельса к рельсу. Они дергали своих ребят - получалось, что ребята специально путаются у них под ногами. Потом движение наладилось.
Был август сорок первого года. Бубенчики льна звенели по Волхову.
Парнишка шел в Ленинград. Там у него была мать. Там у него был дом.
Станет этот парнишка солдатом - сержантом. Закончит войну в Берлине. В орденах и медалях, шрамах от ран, с заиканием от контузии. А на тот августовский теплый день он еще ни выстрелов не слышал, ни смерти не видел.
В первые дни войны, как и все его одноклассники, двинулся тот парнишка в военкомат, но был унижен и оскорблен черствостью военных чиновников, не желавших знать, что право на героизм - неотъемлемое право советского человека. Потом решил, если уж не суждено ему участвовать в быстром разгроме фашистской силы, поехать на лето в деревню.
Оттуда он и возвращался, полный нервного страха, рожденного словами и образами, вдруг потерявшими смысл. Иногда он повторял про себя: "Осоавиахим", "Ворошиловский стрелок", "Броня крепка, и танки наши быстры". Не наполняя эти слова иронией, он как бы ощупывал их и, ощупав, клал на место.
Парнишка помахал машинисту рукой, и машинист ему помахал в ответ. Поезд пятился неуверенно, словно в туфлях без задника. Но вот фукнул паром в черный песок и пошел, набирая скорость. И, уже порядочно откатившись, машинист дал гудок, прощаясь с ними, решившимися на неведомое.
Люди шли по шпалам. Женщины в пестрых платьях. С ними ребята. Собственно, ребята и послужили причиной этого похода. Родители вывозили их из деревень, куда отправили еще до объявления войны. И путеец ездил за своей девочкой в деревню - наверное, жена его была деревенская. Сам-то из инженерской семьи, может быть, из профессорской, - наверное, тоже профессор.
Девочка прыгала со шпалы на шпалу и вскоре устала. Путеец посадил ее себе на плечи. Девочка закрывала ему глаза и смеялась. Он улыбался и целовал ей ладошки.
Парнишка замыкал шествие. Шел трудно. Ноги у него болели. Руки болели.
Из деревни в Бологое он отправился лесом. В лесном озере решил искупаться: когда ему еще так придется - поплавать в лесном озере, зеленом и прозрачном, как леденец.
Где-то посередине озера у него свело ноги. Сразу обе. Он бы не выплыл и утонул бы - исчез в безгласном лесу, видя все вокруг черным, захлебываясь и хрипя, позабыв о кролях и брассах. Но вдруг почувствовал, что стоит на чем-то непрочном.
Пообвыкнув, он осторожно окунулся, пытаясь под водой размять окаменевшие икры и пальцы ног, наползшие один на другой. Выпрямился вздохнуть - услышал шум автомобильного двигателя. Малоезженной лесной дорогой шла полуторка. Он закричал. Замахал руками. Полуторка остановилась. "Быстрее!" - велели ему. Но быстрее он не мог: "Судорога у меня!" Но все же поплыл, не шевеля ногами, приныривая, чтобы удержать тело в горизонтальности.
К нему саженками подмахал мужик, тот самый - полувоенный, который шел сейчас впереди всех со своим лобастым крепышом сыном. Мужик подтолкнул его разок-другой. И помог встать, когда он выполз на берег. И помог в машину залезть. В кузове, уже на ходу, они оба оделись. Вот тогда старуха в белом платочке, завязанном под маленьким сморщенным подбородком, сказала: "Сейчас купаться нельзя. Судорога вся от тяжелых мыслей. Она в голове..."
Парнишку подташнивало. Ломило икры. А парнишка думал, что было бы даже смешно вот так утонуть в начале войны в пустом лесу, когда немец прет к Ленинграду. Парнишка негодовал. И от негодования у него дрожал подбородок и отсыревал нос. Сердце внезапно падало, он всхрапывал - это было рыдание, освобождение от смертельной тоски.