Я должна рассказать
Шрифт:
Ведь даже овец и тех метят милосерднее…
В наш блок принесли «талесы» (белый в черную полоску материал, которым верующие евреи покрываются во время молитвы). Разорвали их на куски и раздали нам. Это будут платки. Ганс строжайшим образом приказал носить эти платки не только в лагере, но и на работе. Оголять головы запрещается!
Значит, фашисты не хотят, чтобы посторонние люди видели, как они прививают свою «культуру». Стараются, чтобы их, создателей "новой Европы", считали великодушными рыцарями, культурными освободителями, боятся показать свои черные дела. А я нарочно покажу!
Я обязательно сниму платок! И еще буду других подговаривать!
Ну и дорого же обошлась моя воинственность!
Конвоиры донесли, что, как только мы вышли из лагеря, почти вся наша колонна сняла платки. Гансу только это и нужно было. После проверки он другие бригады отпустил, а нам велел прыгать. Бил больше, чем обычно. Затем стал гонять на четвертый этаж и обратно, вверх — вниз, вверх — вниз.
Еле двигаюсь. Сердце бешено колотится. Во рту пересохло. Горло сжимают спазмы, совсем задыхаюсь. Сейчас упаду…
И все же не падаю. А Гансу уже надоело гонять, и он снова велит прыгать. "Для отдыха" мы должны маршировать с песней и снова прыгать. А для того, чтобы мы лучше «запомнили» этот урок, еще десять раз взбежать на четвертый этаж и обратно.
Когда нас отпустили, весь блок уже давно спал. Мы, конечно, остались и без хлеба.
Я написала для "Женского экспресса" два объявления. В одном говорится, что из Парижа получен новый журнал мод. Оказывается, теперь не в моде ни прически, ни шляпы — только бритые головы и полосатые платки. Женщины Штрасденгофа эту моду, разумеется, сразу подхватили. Во втором объявлении сообщается, что в нашем лагере открыта новая парикмахерская — мужской салон, в котором мужчин стригут по последней моде — с "вошкиными аллеями".
Вывезли много мужчин. Говорят, их погонят разминировать дороги и поля. Я спросила у своей соседки Рут, как это делается. Она только вздохнула и ничего не ответила. А Лиза мне объяснила, что несчастные должны будут просто идти по заминированному полю, пока не нарвутся на мину и не взлетят в воздух, разорванные на куски.
Уму непостижимо, как это чудовищно!
Ночью нас разбудили взрывы. Бомбят!
Лежим, затаив дыхание и ждем новых взрывов. Но их нет. Тихо…
Зря обрадовались. Может, это немцы сами что-то взорвали или наши мужчины подорвались на минах…
Когда нас предупредили, что утренняя проверка будет на полчаса раньше, мы не обратили на это внимания. Но, увидев много солдат, забеспокоились. Что опять?
Солдаты запрудили все входы, даже влезли на крышу.
Помощник унтершарфюрера принес два ящика — один побольше, черный, второй поменьше, светлый. Поставил их, сам влез на табуретку и объявил всему строю, что неработоспособных, то есть старше тридцати лет и моложе восемнадцати, переводят в другой лагерь.
Что значит такой «перевод», мы знаем…
А мне только на прошлой неделе исполнилось семнадцать…
Помощник унтершарфюрера достает из черного ящика пачку карточек и начинает вызывать по номерам. Вызванный или вызванная должны ответить "Jawohl!" и перейти к стене. Эсэсовец выкрикивает номера, и обреченные люди переходят в указанное место. Несколько карточек он откладывает
Скоро… В его руках уже очень мало карточек. Там, наверно, и моя…
Уже!.. Нет… Пока я спохватилась, ответил кто-то другой. Видно, не меня вызывал. Я и не слышала всего номера. "Пять тысяч…" — и обмерла. А ведь много номеров начинается с этих цифр.
Эсэсовец берет уже третью пачку. В этой, наверно, лежит и моя карточка. Вызывает. Люди идут. Скоро пойду и я. Здесь, видно, никого и не останется. Уж взяли бы сразу, без этого мучения…
Помощник унтершарфюрера спрыгнул с табуретки! Неужели кончил?
Ганс велел выстроиться — мы пойдем на работу. Стараюсь не попадаться ему на глаза, чтобы не заметил, что я слишком молода. Чувствую, что кто-то пожимает мне руку. Это мои соседки-двойняшки. Ведь мы однолетки, им тоже по семнадцать! Значит, не я одна осталась. Может, нас вообще больше? Нет, всего пятеро… Случайность или ошибка?
Ганс нас трижды пересчитал и отрапортовал унтершарфюреру, что в лагере пятьсот двадцать заключенных. Тех уже не считает… А вчера таким же тоном рапортовал, что в лагере тысяча триста заключенных.
Бригады теперь очень маленькие, даже не представляю себе, как мы будем работать.
Нам дали команду идти на работу, а обреченных погнали в пустое помещение в крайнем флигеле.
Всю дорогу не дает покоя одна мысль: каким образом я осталась? Помощник унтершарфюрера сейчас пропустил или тогда, когда регистрировал, не расслышал, сколько мне лет, и записал на год старше? Если бы знала, легче было бы сориентироваться, что говорить в другой раз, когда они снова что-нибудь придумают.
Настроение жуткое. Больше половины станков стоят. Еще вчера возле них работали наши женщины, а сегодня…
Латышки смотрят на нас с сочувствием. Спрашивают о своих помощницах, жалеют. Даже станки и те, кажется, стучат тише…
В лагере нас встретила мертвая тишина. Раньше мы на проверку выстраивались вдоль всего здания, а сегодня нас хватило только до дверей…
После проверки снова дали работу. Мужчины носили воду, а мы мыли полы, лестницу, даже крышу — смывали пятна крови.
Оказывается, когда обреченных гнали к машинам, мужчины пытались бежать. Одни полезли через забор, другие бросились в блоки, котельную, туалеты. Конвоиры, стреляя, побежали за ними. В блоках и на лестнице убивали прямо на месте. Двое повисли мертвыми на заборе. Найденного в котельной хотели бросить живым в огонь вместе с прятавшими его истопниками. Но больше всего пришлось возиться с одним рижанином, спрятавшимся в трубе. Его никак не могли оттуда извлечь. Выстрелили разрывными пулями, раздробили голову. Тело потом сволокли по лестнице. Бросили в машину вместе с живыми. На лестнице в лужице застывшей крови остался комочек его мозга. Мы завернули его в бумажку и зарыли во дворе у стены. Вместо надгробья положили белые камушки…