Я — из контрразведки
Шрифт:
— И что самое страшное, большевик, — почти доброжелательно заметил Скуратов. — Что может быть хуже еврея–большевика?
— Наверное, только вы, господин офицер, — скромно опустил глаза Акодис.
— Что? Ах ты! — задохнулся Скуратов. — Да я же тебя…
— Но я не большевик, — перебил его Акодис. И Скуратов замолчал, пораженный таким нахальством. — Я пока еще не удостоился такой чести, — продолжал Акодис. — Я очень слабо подкован теоретически и к тому же принадлежу к мелкой буржуазии, как мне разъяснили более опытные товарищи: образования мне не хватает. Я ведь житель местечка — черты оседлости… Процентная норма, знаете ли…
Скуратов
— Однако я хочу быть с вами искренним. В душе я самый настоящий большевик. Вы знаете почему? Потому что еврейский вопрос существует две тысячи лет, и вот только теперь впервые большевики признали во мне равноправного человека. Как же мне их продать, господин офицер?
Наверху послышался шум, и солдаты втолкнули в комнату Коханого.
— Забился под кровать, — доложил унтер–офицер.
— Со страху, — объяснил Коханый. — Кто у вас так орет?..
— Это мой жилец, — сказал Акодис. — Он прописан, все в порядке. Вы проверьте паспорт, пожалуйста.
Только теперь Коханый заметил трупы и в ужасе попятился.
— Не нравится? — улыбнулся Скуратов. — С тобой будет то же, если станешь молчать.
— Да я, вашбродь, ни черта не знаю, — глупо улыбнулся Коханый. — Отпустите меня. Мы заводские, и у нас смена скоро.
— Смотри сюда… — Скуратов выдернул револьвер из кобуры еще более ловко, чем только что до него фельдфебель, но в отличие от фельдфебеля он ничего не ждал. Он выстрелил семь раз подряд, прямо в лицо Акодису.
Коханый прижался спиной к стене, закрылся руками.
— Говорить будешь? — едва слышно спросил Скуратов. Его трясло.
Коханый молча начал кивать, быстро–быстро, словно у него начинался припадок эпилепсии.
— Возьми его, — распорядился Скуратов. — Доставь в особняк. Я еду следом. Нет, сначала в «Кист», мне умыться надо и пообедать и отдохнуть, а он никуда не денется.
Фельдфебель взял Коханого за плечо и вывел из комнаты. Скуратов обвел ее взглядом в последний раз, потом приказал солдатам:
— Трупы — в авто, двери опечатать, оставить караул. Дождетесь, пока уйдет мадам.
Скуратов подошел к буфету, открыл дверцу. Марину показалось, что контрразведчик хорошо его видит.
Было мгновение, когда Марину снова захотелось опрокинуть буфет и разом покончить со всем, но он сдержался, а Скуратов наполнил рюмку и жадно выпил. Повернулся, чтобы уйти, и увидел Лохвицкую. Она стояла на пороге без кровинки в лице.
— Мадам, — поклонился Скуратов. — Вы со мной?
— Я еще не все просмотрела, — она обвела глазами комнату. — Послушайте, что вы натворили? Это же не работа…
— А что это?
— Не знаю. Три покойника и ни одного слова.
— Ничего, Коханый жив и заговорит… Я отдохну, наберусь сил и все разом, как это? Ком–пен–си–рую! Да?
— Да, — кивнула она. — Я доложу барону. Вас надобно вывести в расход. Чем скорее — тем лучше.
— Ба–а–ро–ну? — протянул он, — Ха! Три раза «ха»! Барону не до этих сантиментов! Расстреливали, расстреливаем и будем расстреливать! Вам не нравится? Тогда идите в офицерский публичный дом. Нет, нет, нет, заведывающей, за–ве–дыва–ющей! Честь имею! — он щелкнул каблуками и вышел.
Лохвицкая вернулась в библиотеку, снова начала просматривать книги. Какой–то час назад их держал в руках хозяин магазина, как его? Акодис, кажется. Лежит теперь в углу, в крови, лицо — кровавое месиво. И этот чекист из Харькова, сколько раз приводил и уводил он из камеры Крупенского, симпатичный, молодой — тоже лежит в другом углу, китель набряк от крови… Набух… Набряк. Станут класть в гроб, не снимут, засохнет все, заскорузнет. Ах, чепуха какая. Да кто же его станет класть в гроб? Зачем? Зароют где–нибудь за оградой кладбища — вот и все, а то и того проще — сбросят в ущелье или в яму какую–нибудь, даже веток сверху не будет, красных осенних веток, как на той могиле, на той… когда Крупенский не стал стрелять. Потом она пыталась убедить себя, что ничего особенного не произошло. Так… обыденщина: взяли конспиративную квартиру красных, перестреляли всех — велика ли беда. Что, красные поступили бы иначе? Нет! Так же беспощадно расправились бы и были бы правы. Гражданская война. Как это говорил Крупенский: «Нет победителей и нет побежденных, кто–то должен исчезнуть», — да ведь он и еще говорил: «Красные сильнее и, значит, добрее, потому что сильный всегда добрый». Может быть, арестовав ее в Харькове, например, при совершенно аналогичных обстоятельствах, Зотов и не убил бы ее или любого другого сотрудника белой контрразведки? И она вдруг отчетливо и до боли поняла, с ужасом и отчаянием, страшно было признаться самой себе, но она призналась: нет, не убил бы ее Зотов и другие не убили бы. Разве что потом, по приговору суда, а так? Самосудом? Нет! Никогда! Правда же: сильнее они и добрее.
— Я камин затоплю, барыня, — прервал ее мысли солдат. — Желаете?
— Желаю, — машинально ответила она. — Холодно мне, братец, затопи.
Солдат натаскал дров, вспыхнуло веселое пламя, она протянула руки к огню, пытаясь согреться, но не могла. Ее била дрожь.
— Скажи, братец, почему ты служишь?
— То есть как? — вытаращил глаза солдат. — Мобилизованные мы, еще с 16–го.
— Я не о том. Армия у нас добровольческая. Тебе, как старослужащему, никто бы и не препятствовал уйти, а ты не уходишь.
— Нельзя нам.
— Почему? Хочешь победы белому движению?
— Эх, барыня, ваше благородие, — вздохнул солдат. — Да я вам так скажу: белые, красные — нам всё едино. Мы служим. Хозяина только паршивая собака меняет, а мне и выгода к тому ж… Какая? А мы из Твери. У нас там мастеровщина. Так я смекнул: накоплю деньжонок, перепадает другой раз — не секрет, вернусь в родные Палестины и питейное заведение открою, с бабами, чтобы чулки раздевали. Э–эх, попрет мастеровщина. С тощих да ледащих своих жен да на кисленькое, копейка к копейке — я в люди выйду. Вот она, какой идеял у меня.
— Так ты идейный?
— А как же? Одобряете?
— А не мало ты хочешь?
— Мало? Не–е, мы свое место знаем. Красные как? Всех уравнять хотят! Пустое дело. От бога положено: сначала бог, потом царь, потом — псарь. Никому этого не поломать.
— Ладно, иди, идейный борец, — она это сказала без всякой иронии, очень серьезно.
Солдат ушел, и она снова подошла к полкам. Странное дело: нужная книга лежала на самом видном месте, над томами словаря Брокгауза и Эфрона, она сняла ее с полки и стряхнула пыль, села к столу, положила перед собой. Она не открывала ее, медлила, вряд ли она и сама бы смогла объяснить почему: ее томило какое–то неясное предчувствие, неуловимое ощущение надвигающейся катастрофы, которая покончит разом со всем, все похоронит, перекрестит, уничтожит…