Я, Мона Лиза
Шрифт:
Дзалумма, сидевшая рядом, вынула из лифа тонкий кинжал с обоюдоострым лезвием и рубанула им по воздуху, особо не прицеливаясь, но, видно, задела чью-то руку, потому что кто-то завизжал и выругался.
Тут с площади донеслись оглушительные крики, затрещали, раскалываясь в щепки, деревянные ворота, а затем последовал такой грохот, словно земля вздыбилась. Нищие, облепившие нашу карету, разом повернули туда головы и через секунду бросились бежать на шум, оставив нас одних.
Я припала к открытой дверце, уставившись вдаль.
Оказалось, что толпа снесла запертые ворота и хлынула мимо прилавков; на моих глазах они смели забор, ограждавший лари с зерном. Двое мужчин — один из них совсем еще юный — сорвали
Поток изголодавшихся людей, слившихся в безликую массу, хлынул вперед; в небо поднялся лес рук, хватавших дождь из спасительных зерен. Среди всего этого безумия раздавались крики, когда быстрые и ловкие давили медлительных и слабых.
Пока хохочущие мужчины на возвышении швыряли зерно в измученные лица, я услышала ритмичный зов, сначала тихий, затем все более громкий, он распространялся по обезумевшей толпе быстро, как огонь:
— Palle! Palle! Palle!
Я что было сил вцепилась в руку Дзалуммы и громко всхлипнула, но не пролила ни одной слезинки.
В тот день в давке за зерном погибли десятки людей — кого затоптали, кого задавили лошадьми. Всех солдат и патрульных собрали, чтобы подавить волнения и отправить людей по домам — если у них, конечно, были дома. Агриппина тоже пострадала: ей оттоптали ноги; Клаудио пришлось на руках нести ее к карете. Поразительно, что ему удалось при этом каким-то чудом собрать в мешочек немного ворованного зерна. Я думала, Франческо прикажет ему вернуть зерно — оно ведь было украдено, — но муж ничего не сказал.
Повсюду обсуждали новость, что в толпе прозвучал клич сторонников Медичи, даже наша прислуга об этом говорила, но когда в тот же день Франческо вернулся домой из лавки, лицо у него было каменное и держался он непривычно молчаливо. Узнав о том, что пострадала Агриппина, он сразу пошел ее навестить, пробормотал несколько слов сочувствия и послал за своим личным лекарем.
Но я никогда прежде не видела его в таком отвратительном настроении. Когда Елена робко осмелилась спросить, не слышал ли он о крике «Palle!», он чуть не набросился на нее, завопив:
— Еще раз произнесешь это слово в моем доме — и мигом окажешься на улице!
В тот вечер отец не пришел на ужин, и Франческо предпочел пропустить трапезу и вместо нее отправился на встречу с членами синьории, как он заявил.
Мы с Дзалуммой почти не разговаривали, но, когда улеглись спать — она на своей лежанке, а я на кровати, — я тихо сказала в темноте:
— У тебя есть нож. Я бы тоже хотела такой.
— Я тебе подарю свой, — ответила рабыня. Утром она выполнила обещание.
На следующий день была Пепельная среда [22] . В полдень Франческо и мы с отцом отправились в Сан-Лоренцо послушать фра Джироламо, читавшего проповедь, доступную для всех.
Я смотрела на пророка за кафедрой, на его изможденное неприятное лицо с орлиным носом и спрашивала себя, понимает ли он, что его вдохновение вовсе не божественного происхождения.
Он ничего не сказал о Папе Александре, поговорил лишь «о тех порочных прелатах, которые хнычут о Боге, а сами украшают себя мехами и драгоценностями». И горячо порицал женщин, расхаживающих повсюду в «нескромных» платьях, сшитых из таких изысканных тканей, что, продав хотя бы одно, можно было бы прокормить нескольких голодающих, которые в эту самую секунду умирают на улицах Флоренции.
22
В Римско-католической церкви первый день Великого поста. В этот день всоответствии сдревним обычаем на лоб верующим освященным пеплом наносится знамение креста — в знак сердечного сокрушения и покаяния.
Я искоса посмотрела на мужа. Франческо внимательно слушал, хмурил сочувственно лоб, и глаза его смотрели с деланной невинностью.
На закате Дзалумма переодела меня в линялое серое платье с простым головным убором. Никаких украшений я не надела. Уже много месяцев я вообще не надевала драгоценностей, опасаясь «херувимов» Савонаролы: это были мальчишки лет десяти-двенадцати, иногда чуть меньше, они рядились в белые одежды и патрулировали улицы Флоренции — не появится ли где женщина, нарушившая запрет носить нескромные одежды. Любой лиф, отдаленно намекавший на наличие груди, любая искорка золота или драгоценного камня считались преступлением. Ожерелья, серьги, броши — все тут же отбиралось для бедных. Предыдущие несколько месяцев неумолимые «херувимчики» обходили дом за домом во всем городе, хватая картины, скульптуры, предметы старины — все, что могло бы послужить в эту Пепельную среду уроком для людей, погрязших в нарочитой роскоши.
Но наш дом они обошли стороной.
Я была одета, полностью готова к выходу и ждала, когда меня позовет Франческо. Потом спустилась по лестнице, муж внимательно осмотрел мое скучное платье, по-простому заплетенные косы, скромную черную накидку на голове и только и сказал:
— Хорошо.
Потом он вручил мне небольшую картину, размером с мою руку по локоть.
— Я бы хотел, чтобы ты отдала это сегодня.
Я взглянула на картину, которую видела и раньше, на стене в коридоре возле детской. Это был портрет первой жены Франческо, Наннины, выполненный на деревянной панели. Художник изобразил ее в костюме Афины, в профиль, из-под маленького серебряного шлема выбивались длинные, тщательно закрученные черные локоны. Стиль у художника отличался грубоватостью, ему не хватало глубины. Кожа женщины казалась неестественно белой, глаза смотрели безжизненно, поза передавала чопорность, а вовсе не достоинство.
У нас имелось много картин языческой тематики — например, та, что висела в кабинете Франческо, изображала обнаженную Венеру — тем не менее, он выбрал этот вполне безобидный портрет, наверное, для того, чтобы продемонстрировать обществу, что это самый греховный предмет, который нашелся в доме. Предварительно Франческо вынул портрет из чеканной серебряной рамы.
Я, не говоря ни слова, взяла картину, и мы молча поехали на площадь Синьории. Франческо все еще пребывал не в духе.
Из-за облаков, затянувших все небо, ночь была беззвездной и безлунной, но, приближаясь к заполненной площади, я разглядела свечение. Когда наша карета выкатила прямо перед Дворцом синьории, я повсюду увидела факелы: они освещали высокую платформу, где сидел пророк со своей армией ряженных в белое ребятишек; они озаряли с двух сторон въезд на площадь; они светили в руках зрителей и окружали со всех четырех сторон огромный Костер тщеславия. Все окна дворца, все окна верхних этажей окружающих домов были озарены свечами, выставленными на подоконники людьми, которые глазели оттуда на зрелище.
Мы с Франческо вылезли из кареты и присоединились к тем, кто стоял перед костром. Муж занимал важный пост в правительстве, поэтому, когда его узнали, перед ним тут же расчистилась дорога и мы оказались в первом ряду. Костер представлял собой массивное деревянное сооружение — размером с двухэтажную лавку или скромный купеческий дом, — состоящее из восьми ярусов, сколоченных друг с другом по принципу лестницы, так что ребятишки могли легко взобраться по ней на самую верхушку. На последнем ярусе находилось набитое соломой чучело толстого короля карнавала с раскрашенной холщовой головой. Раньше на празднествах лицом он напоминал благосклонного монарха, теперь же это был мрачный демон с налитыми кровью глазами и торчащими изо рта клыками.