Я, Мона Лиза
Шрифт:
Во-вторых, я должен Вас поблагодарить. Ваши слова отцу — обо всем хорошем, что он сделал для Флоренции и ее народа, — были полны сострадания и мудрости и глубоко тронули его. Никакая дочь не смогла бы быть добрее или так утешить его.
Очень немногие думали об истинных чувствах отца, хотя он даже на смертном одре думал только о других. Когда он понял, что умирает, то позвал самых дорогих своих друзей и сделал все, чтобы утешить их, вместо того чтобы позволить им утешить себя.
Он даже проявил любезность, разрешив Джованни Пико привести к нему в спальню фра Джироламо.
Уродливый, тщедушный человечек все время повторял свои чудовищные обвинения, заклиная отца: «Раскайся за всю кровь, пролитую тобой!»
В ответ отец повернулся лицом к стене. Только моя настойчивость и помощь нескольких стражников сумели избавить отца от присутствия монаха. Как он мог допустить такую жестокость — назвать убийцей моего отца, человека, который если и держал в руках оружие, то только для самозащиты?
Фра Джироламо повернулся ко мне и сказал: «Ты бы тоже поступил мудро, если бы раскаялся и упал на колени, ибо ваше высокомерие — твое и твоих братьев — все равно вскоре поставит вас на колени».
В эту минуту меня позвал отец, и я поспешил к нему. Он начал говорить несвязно. Все время задавал один и тот же вопрос: «Прошу тебя! Прошу, скажи, где он?» Я ответил, что не знаю, о ком он говорит, но если он назовет мне имя, я тут же приведу к нему этого человека, но он только стонал и повторял: «Джулиано, после стольких лет я тебя подвел!»
Вскоре отцу стало хуже, и врачи попытались дать ему еще одно снадобье, которое он не смог проглотить. Он забылся беспокойным сном, а когда очнулся, то уже не понимал, где находится, и совсем ослаб. Он много раз звал меня, но не утешился тем, что я рядом и держу его за руку. Все мои попытки успокоить отца были безуспешны. А потом он затих, и было слышно лишь, как он шумно дышит. Казалось, отец к чему-то прислушивался.
Спустя несколько минут он, видимо, услышал то, что хотел, потому что улыбнулся и прошептал с огромной радостью: «Джулиано, это ты. Слава Богу, ты доплыл до берега».
Очень скоро он отошел в мир иной.
И теперь меня терзает и не дает мне покоя одно подозрение. Я пришел к выводу, что лекарства, прописанные лекарем в последние несколько месяцев жизни отца, только ухудшили его состояние.
Полагаю, мой разум не затуманен горем. Я подозреваю, что существовал заговор с целью ускорить смерть отца, а может, даже вызвать ее. Я утвердился в своих выводах, узнав, что личный лекарь Медичи, Пьер Леоне, утонул в колодце, где и был найден после смерти отца. Все говорят, что это самоубийство, вызванное кончиной пациента.
В синьории провели специальное голосование, позволившее моему брату, Пьеро, возложить на себя обязанности отца, хотя ему всего двадцать. Сейчас Пьеро пребывает в сильном расстройстве и неуверенности, поэтому я не могу пока обращаться к нему по поводу женитьбы. В такое время я должен его поддерживать, а не отвлекать на посторонние дела.
Мое горе усугубляет то, что я не сумел поговорить с Вами на похоронах моего отца, и то, что так и не смог встретиться с Вами у Сан-Лоренцо.
Думаю, будет не лишним уничтожить это письмо; если у нас есть враги, мне бы не хотелось, чтобы Вы когда-нибудь стали для них мишенью.
Знайте, что я Вас люблю. Знайте, что при первой же возможности я обращусь к Пьеро.
Ваш навеки, Джулиано».
XXXIV
В течение следующих нескольких месяцев, когда весна уже перешла в лето, моя жизнь превратилась в мучительное ожидание. Леонардо как в воду канул — ни писем, ни этюдов. Но что хуже всего, я не получала вестей от Джулиано.
О его старшем брате, однако, сплетничали по всему городу. Пьеро уделял больше внимания развлечениям и женщинам, нежели дипломатии и политике. Давно было известно, как переживал его отец из-за того, что старшему сыну не хватало сообразительности, зато гордыни было не занимать. Особенно расстраивался Лоренцо из-за высокомерия Пьеро и был прав. После смерти Великолепного прошло всего несколько месяцев, а Пьеро умудрился настроить против себя двух ближайших отцовских советников и почти всех приоров. Дело усугубил тот факт, что его мать, Клариче, происходила из благородного и всесильного клана Орсини, которые называли себя принцами; к тому же Пьеро женился на Альфонсине Орсини из Неаполя. По этой причине его считали чужаком — на одну треть флорентийцем, на две трети самозваным принцем.
Савонарола искусно воспользовался этим фактом для своих проповедей, в которых призывал бедняков восстать против угнетателей, хотя при этом ни разу не назвал Пьеро по имени. Начали расти настроения против Медичи, впервые люди стали, открыто выражать свое недовольство семейством, причем не только на улицах, но даже и во дворцах.
Убитая горем, я не могла придумать больше ни одного предлога, чтобы избежать проповедей фра Джироламо. Я терпеливо высиживала на них, надеясь, что моя покорность смягчит отцовское сердце, и он не отвергнет Джулиано в качестве моего кавалера. Вот так и получилось, что дважды в день я ездила в Сан-Лоренцо и слушала яростные речи маленького доминиканца. В конце июля, когда умер Папа Иннокентий, Савонарола объявил это еще одним знаком гнева Божия; в середине августа, когда на трон Святого Петра поднялся новый Папа, Савонарола впал в ярость. Кардинал Родриго Борджиа, ставший теперь Папой Александром VI, осмелился поселиться в Ватикане вместе со своими незаконнорожденными отпрысками, Чезаре и Лукрецией. При этом он не стал, как большинство кардиналов и Пап до него, называть их племянниками; он бесстыдно настаивал на том, чтобы детей считали его законными наследниками. Кроме того, ходили слухи о блудницах в папском дворце, об оргиях и пьянстве. Это было еще одно доказательство, что Божий гнев неминуем.
Дзалумма сидела рядом со мной в церкви, но мысленно была где-то далеко. Мне было ясно, что она вовсе не размышляет над словами проповедника, как могло бы показаться; я знала, что воображение унесло ее куда-то далеко, возможно, в любимые горы, которые она покинула еще девочкой. Я тоже мечтала. Перед моим мысленным взором возникала вилла в Кастелло, все красивые вещи, собранные там, а иногда я вспоминала свою экскурсию по кабинету Великолепного и вновь любовалась блеском огромного рубина и гладкой халцедоновой чашей Клеопатры.