Я никому ничего не должна
Шрифт:
– Тебе нужно переключиться, сделай хотя бы ремонт, – говорила ей я.
– Ты не понимаешь. Не можешь понять. Это мне за грехи. За тот грех. Расплата такая – чтобы я жила с этим.
– Люся, ты совсем с ума сошла. Какой грех?
– Ты знаешь. Я тут в церковь ходила и все поняла. Тебе тоже нужно сходить. Пока не поздно.
– Люсь, перестань, пожалуйста.
У Люськи изменился взгляд. Стал осоловевшим, пустым. Она вроде бы была прежней, но смытой, стертой, неодухотворенной. Да, это точное слово. Из нее как будто ушли жизнь, эмоции, чувства. И появившаяся длинная
– Завтра праздник, – позвонила мне Люська.
– Какой? – удивилась я.
– Вербное воскресенье. Прощеное.
– Да, точно.
Я вспомнила, как давно, когда еще не было Стасика, а мы с Люськой шли от бассейна к метро, она залезла на дерево, чтобы обломать вербные ветки с едва набухшими почками.
– Смотри, верба! Пахнет! – говорила она мне, уродуя дерево.
– Люсь, слезай, хватит, – просила я.
– Весной пахнет!
Люська обломала все ветки. Мы шли с огромными охапками, и я чувствовала себя хулиганкой. А Люська веселилась. Тогда верба ассоциировалась у нее с весной, а сейчас – с церковным праздником.
Про Люськин грех я все знала и тогда ее поддержала. Ответственность была и на мне.
У Люськи был брат, Игорек, с тяжелым диагнозом. Он болел с самого рождения и всю свою жизнь. Ставили шизофрению, маникально-депрессивный психоз.
Только Люськина мать не верила врачам. Она любила своего сумасшедшего сына больше всех на свете – кормила его с ложечки, спала с ним в одной кровати. Люська ненавидела брата, мать и дом. Чувство было взаимным.
Люська не хотела заботиться о брате, и каждый ее разговор с матерью заканчивался скандалом. Люська говорила, что Игорьку место в психушке, мать билась в истерике и плевалась словами.
Люська все реже звонила матери. Они почти не общались. Если уж откровенно – после последнего разговора совсем не общались.
– Мама, а ты помнишь, что у тебя есть не только сын, но и дочь? – спросила Люська.
– Ты здоровая, а он больной. – Мать сказала это, словно обвиняя.
– Его, больного, она любит, а мной, здоровой, пользуется, – жаловалась тогда мне Люська.
– Не утрируй, – ответила я.
– Это правда.
Люська на самом деле не утрировала. Ее мать безумно любила своего больного сына и не могла простить дочери, что та родилась здоровой.
Люська помогала деньгами. Раз в месяц привозила столько, сколько могла, ждала простого «спасибо». Мать принимала деньги как должное, что Люську особенно бесило. Когда однажды она не приехала и не привезла деньги, мать ей позвонила. Сама. Она никогда не звонила сама.
– Ты не привезла деньги, – сказала мать.
Люська собиралась приехать на следующий день, просто замоталась, но тут ее понесло:
– Мам, а ты не хочешь спросить, как у меня дела? Как я себя чувствую?
– Ты здорова, – сказала мать, – а твой брат болен.
– Я не должна его содержать! – заорала Люська. – У меня своя жизнь!
– Тебе это аукнется, – сказала мать зло, как будто прокляла, и бросила трубку.
Люська приехала и бросила конверт с деньгами в почтовый ящик. Ее трясло. Такой злости она не испытывала никогда в жизни.
На этой злобе Люська и похоронила мать, помня ее слова про «аукнется». Брату было на тот момент уже сорок. Люська решила отдать его в больницу, специализированную лечебницу, и позвонила мне – посоветоваться.
– Отдавай, – не раздумывая, сказала я.
Чего я не ожидала от Люськи, так юридической грамотности. Может, ей кто посоветовал? Не знаю.
Мать успела оформить дарственную – квартиру она завещала сыну. Люська сдала брата в психушку, обратилась к адвокатам и стала полноправной хозяйкой материнской квартиры. Она была довольна. Я это видела. Она считала, что восторжествовала справедливость.
Ее брат в психушке прожил недолго, успел умереть в тот же год, что и мать. Люська, уже на автомате, без эмоций, похоронила брата и больше волновалась по поводу надгробной плиты – менять полностью или дописать имя и фамилию покойника внизу. Места мало, но можно втиснуть. Дешевле будет, чем ставить новую плиту.
Только один раз, когда мы сидели с Люськой у меня дома и пили вино – я уже не помню, по какому случаю, – она вдруг спросила:
– Я виновата? Если бы я не отдала его в больницу, он бы еще жил?
Я тогда совершенно искренне и горячо заверила ее, что она все сделала правильно. Что с таким диагнозом место в спецучреждении, а не дома.
Теперь Люська решила, что она была виновата в смерти брата, что материнское проклятие настигло ее сына, Стасика, что вот и «аукнулось», нужно замаливать грех. Я не могла ее переубедить. Люська стала сумасшедшей православной неофиткой и перестала общаться с теми, кто не разделял ее убеждений. Она нашла других друзей. Так я потеряла единственную подругу.
Наверное, есть какой-то жизненный закон компенсации. Когда я осталась совсем одна, совершенно неожиданно все стало хорошо на работе. Я стала делать «карьеру», как сказали бы сейчас. Меня уважали коллеги, ученики побаивались, но учились стабильно хорошо. Даже троечники подтягивались. Я увлеклась своим делом, мне стало интересно преподавать. Нелли Альбертовна предложила мне стать завучем. Я согласилась. Работы было много, и этим я спасалась. Странно, но я даже перестала болеть. Меня не брал ни сезонный грипп, ни ОРВИ. Даже голова не болела. Я всегда была на работе. А что мне оставалось?
Лена сегодня приезжала. Жаловалась на проблемы на работе. Я не сказала еще – она работает корректором. Тоже вот странно.
– Лен, какой из тебя корректор? Ты же запятые никогда не могла расставить правильно, – иногда беззлобно шутила я. Это было чистой правдой – синтаксис Лене не давался. Она не чувствовала дыхания предложения, не могла уловить на слух, не интуичила. Правила знала назубок, но в сложных случаях терялась и паниковала. Особенно когда речь шла об авторской пунктуации. Но работала, ставила запятые, исправляла.