Я – офеня
Шрифт:
Однажды договорился с филармонией города Андижана. Приходит телеграмма: «Приглашается Ваш труп гастроли Андижан гарантируем доставку оба конца».
И вот сколько лет прошло, хохма устарела, Ленька постарел, да и все мы – бывшие юные хохмачи – стали дядьками и тетками не первой свежести. А вот – неизменно – выхожу в аэропорту, умоляющими беспомощными глазами нащупывая встречающих, а где-то там, с самого донышка ассоциативной памяти обязательно всплывает: «Приглашается Ваш труп…»
К тому же, меня мучает вопрос – не стала ли я уже свадебным бараном? В Узбекистане, где я родилась, невест покупают. Как и везде на мусульманском
Как-то жарким летним вечером к воротам наших соседей подъехала машина. За рулем сидел дядя Лутфулла, рядом с ним – тетя Башорат, а за ней, на месте вынутого заднего сидения стоял калымный баран. Через боковое стекло просматривался его наглый самодовольный профиль.
– Барана купили, – сказал мне довольный дядя Лутфулла, вытирая платком потное лицо…
…Так вот, когда в очередном городе очередные милые люди встречают меня и, ласково улыбаясь, ведут к своей машине, я чувствую себя – о, не свадебным генералом, отнюдь! – скорее, свадебным бараном.
…Я – офеня. И в этом есть свои положительные стороны. Например, в процессе торговли своими книгами, я научилась складывать и вычитать – то есть, осилила арифметические действия, до сих пор для меня недоступные. Впрочем, выше себя не прыгнешь, и я все равно напрягаюсь и цепенею, когда требуется проделать в уме одновременно несколько таких действий.
На днях позвонил знакомый, математик, Аба Тарату-та, сказал, что какие-то его друзья из Швейцарии просят купить все мои книги… Договариваемся о встрече.
– Сколько мне взять денег с собой? – спрашивает Аба.
Я задумалась, как обычно, когда надо что-то с чем-то сложить или отнять.
В таких случаях я начинаю рассуждать вслух:
– Постойте… одна стоит сорок, две других по тридцать пять… Тридцать пять и тридцать пять – это… семьдесят… Сорок и семьдесят… – это сколько будет?
Аба, математик, до сих пор терпеливо выслушивающий мое жалкое бормотание, воскликнул:
– Господь с вами, кто это может знать! Вам этого никто не скажет.
Я – офеня. И даже из этого я извлекаю свой писательский «навар».
От постоянных разъездов, бесконечного чередования новых лиц, новых городов, новых стран вырабатывается некий специальный взгляд не «со стороны» даже, а нездешний такой глазок, вспышка фотографическая, способность к созданию моментальных снимков. Гротескных, как правило, ибо жизнь смешна и люди нелепы, хотя и прекрасны и трогательны в этой нелепости. Когда – бродячий трубадур – я натыкаюсь в странствиях на «свой» персонаж, я испытываю к нему нежность людоеда, почти любовь, почти страсть. И предвкушаю, как впоследствии набью это чучело соломой.
Опять же из недавнего путешествия по Германии: после выступления меня зазвали на обед, и хозяин дома – в далеком прошлом актер Куйбышевского ТЮЗа, в недавнем прошлом – чиновник министерства культуры РСФСР, исконно русский человек, объясняет проникновенно:
– А я пошел актерским
Соловьиная песнь вожделенной любви грянула в моем людоедском писательском сердце. Ах ты ж, ненаглядный мой, думала я, любуясь, немец ты мой простодушный. Воспою, воспою непременно!
Один из распространенных типов моих зрителей-слушателей – тип старого недоверчивого еврея. Один такой, в Бохуме, заявляет организатору моего выступления:
– Вот вы собираете взносы на общину… А я не знаю – куда эти деньги идут.
– А вы приходите завтра на концерт, – доброжелательно говорит координатор культурной программы, – тогда узнаете.
Тот, ровным голосом:
– Что за концерт. Культуртрегер, на подъеме:
– Выступает писательница из Израиля! Старик, тем же безинтонационным тоном:
– Что за писательница.
Культуртрегер вдохновенно:
– Замечательная писательница из Израиля!
– Израиль випустил двух видающих писателей, – назидательно говорит старый еврей, – Пастернак и Бродский. Других не знаю!
В этом, довольно смешном, замечании есть своя правда. Странствующий писатель отнюдь не эстрадный певец, которому стоит лишь рот раскрыть, чтобы его, по крайней мере, слушали. Писатель, самый «замечательный», вовсе не обязательно – «замечательный выступальщик». Как правило, наоборот.
И вообще, в искусстве трудно бывает что-либо кому-либо доказать.
Предпочтения – вот истинная в искусстве оценочная шкала.
Мне кажется, идеально иллюстрирует это очередной «случай из моей жизни». Есть такой композитор Кейдж. У него есть фортепианная пьеса, называется «Ожидание». Исполняется она так: выходит пианист, садится за инструмент и, не прикасаясь к клавиатуре, сидит с секундомером в руке ровно три минуты сорок четыре секунды. Потом встает, раскланивается и уходит за кулисы. Такая пьеса. Такая музыка. Однажды в годы моей консерваторской юности приехал в наш город известный пианист, и мы, с моим однокурсником Сенькой Плоткиным пошли на концерт. Где-то в середине программы между ноктюрном Шопена и пьесой Хиндемита объявляют Кейджа, «Ожидание». Выходит пианист, садится к инструменту, сидит… Сидит… Проходит минута, другая, на третьей минуте зал понял, что это не недоразумение, пианист не забыл ноты, не помрачился рассудком, что это музыка такая. Тогда Сенька хлопнул меня по колену и восторженным шепотом завопил: «А Пашка Егоров играл это лучше!».
Так что, в искусстве, особенно в литературе, вы никогда никому не докажете, что «Пашка Егоров» не «играет это» лучше вас.
Вот еще беда: не умею давать интервью. Не умею однозначно отвечать на вопросы, самые, казалось бы, ясные, простые и определенные. Торопею и всерьез задумываюсь, пытаясь вот в эту минуту проникнуть в суть предмета. Очень тяжело и мучительно взвешиваю слова. Может быть потому, что ни в чем относительно себя не уверена. Постоянно, ежесекундно меняюсь на каком-то глубинном, клеточном уровне. Нет твердого мнения по многим вопросам, вернее, оно просто не успевает затвердевать. Поэтому, когда читаю собственные излияния, неделю назад записанные корреспондентом на пленку и пунктуально (я ставлю обычно такое условие), воспроизведенные на бумаге, я прихожу в отчаяние. Хоть в суд на саму себя подавай за клевету и искажение мыслей.