Я отвечаю за все
Шрифт:
— В том случае, если это никогда не повторится, — услышал он жужжание Степанова. — Ибо вино — есть вид взятки.
— А цветы? — крикнул Богословский, превозмогая все более острую и сверлящую боль в сердце и стараясь не замечать, как навстречу этой боли, со спины, из-под лопатки, медленно входит нож, так медленно, что лицо его покрылось потом. — А цветы? — повторил он, вне себя от испытываемых нравственных, но не физических страданий — с ними-то он умел справляться. — Если врачу-целителю, красиво выражаясь, исцелителю страждущих, принесли букет цветов, тогда он…
— Что он? — деловито-быстро
В это мгновение Горбанюк вскрикнула, и тогда Степанов увидел, что Богословский умирает. Выгнувшись в кресле назад, старый доктор всхрапывал, а рука его царапала офицерский китель, в то время как большая голова все заваливалась назад, а тяжелое, угрюмое, мужицкое лицо заливалось желтизной, смысл которой был непререкаемо ясен даже такому медицинскому недорослю, как товарищ Степанов Е. Р.
Вскочив, так что с грохотом повалилось его кресло-вертушка, он рванулся к Николаю Евгеньевичу, крича в то же время Горбанюк, чтобы она вызвала врача. Но ее уже не было в кабинете, и нигде никого не было, как показалось Евгению, нигде никого, кроме них двоих — огромный Богословский и пытающийся уловить его пульс, оробевший до обморока некто, в прошлом Евгений Родионович Степанов.
Нет, пульса не было. Или был? Во всяком случае, когда в кабинет главного начальника здравоохранения вбежал какой-то случившийся ненароком поблизости косолапый, но разворотливый и энергичный деревенский эскулап и следом за ним Инна Матвеевна со шприцем и ампулами, — все было совершенно и навсегда кончено. Настолько кончено, что уже и тишина наступила, та леденящая душу тишина, которая сопутствует лишь смерти.
Горбанюк, погодя, в соответствии с печальным событием, а возможно, и искренне — нервы у нее в эту пору были, разумеется, порядочно на взводе — издала короткое горловое рыдание. И стерилизатор со шприцем выпал из ее рук, весьма вероятно, что именно выпал, а не она его уронила…
Деревенский эскулап поставил стерилизатор на стол.
Евгений Родинович отворотился к окну, боясь ненароком увидеть мертвое лицо Богословского, боясь слышать, боясь не только будущего, но и наступающего мгновения.
В кабинете все больше и больше набивалось народу, все тут знали, уважали и любили старого Богословского, все, за редкими сравнительно исключениями: заезжие из области врачи, фельдшера, даже Лорье, почему-то в пальто, Ветчинкина с бутербродом в руке, рыдающая Беллочка сошлись тут неизвестно зачем — бледные, потерянные, не знающие, что делать дальше…
Только в больнице никто ничего не знал.
К назначенному нынче на операцию и немножко трусившему зоотехнику Козьмину наведался Владимир Афанасьевич, потрепал жестом Богословского юношу по плечу, сказал, как говаривал Николай Евгеньевич: «Рачительно и неукоснительно, быстро и безболезненно все сделаем!» Посмеялся с ним немножко, пожурил за малодушие. И посердился: что это со стариком в самом деле, ведь как ругал тех хирургов, которые без достаточных оснований откладывают операции, как поносил тех, кто не щадил психику больных?
А
Руки с коротко подрезанными ногтями, с истончившейся от постоянного мытья кожей, усталые, измученные и в то же время никогда не сдававшиеся руки.
Еще молодые руки старого человека, молодые, наверное потому, что он никогда не холил их, и не лелеял, и не давал им роздыха.
Руки, которыми можно было еще и должно «вытаскивать» людей из-за того порога, куда нынче ушел навечно он сам, Николай Евгеньевич Богословский.
Руки, которые могли учить еще долго, руки мастера, созидателя и делателя.
Руки великого рабочего.
Руки, которые работали бы еще долго, если бы не бочонок вина.
— Тридцать шесть тысяч операций, — тихо сказала Беллочка. — Он сам сегодня рассказывал. И шутил даже: «В округлых цифрах…»
Бочком Евгений Родионович вышел из своего кабинета в приемную. Прочитал несколько раз объявление о том, что «у нас не курят», и сказал Инне Матвеевне, которая почему-то тоже очутилась здесь — бледная, вздрагивающая, погибающая от страха и от горя:
— Вот так. Жил человек и нету. И какой человек: тридцать шесть тысяч операций. Даже если он по-стариковски преувеличивал…
— Какая разница! — воскликнула Инна Матвеевна.
Он взглянул на нее безглазо — очками.
— Мы имели в виду предложить ему совместительство, — услышала она, — понимаете вы? Мы беседовали с ним о том, чтобы он взял на себя еще и должность главного хирурга области. Мы хотели заменить Нечитайлу, потому что…
Дверь широко распахнулась, вошли санитары с носилками, дальше, в своей флотской шинели, оскальзываясь палкой по паркету, словно слепой, шел Устименко. Откуда-то хлестанул сквозняк.
— Если бы я мог ему помочь, я бы отдал полжизни, — срывающимся голосом, тихо сказал Евгений. — Понимаете? Но чему мы можем помочь? Только тому, что с нами покончат?
Она молчала.
— Не только со мной, но и с вами, — ровным голосом добавил Евгений. — Вы кадровичка, и вы при сем присутствовали, даже если от всего отопретесь. Свидетели есть. А уж я вас не пощажу, нет, и не просите.
Опять она ничего не ответила.
— Пойдемте туда, неудобно! — велел он.
Устименко в это время пытался открыть вторую створку дверей из кабинета Степанова в приемную. Два могучих санитара ждали — Николай Евгеньевич был покрыт простыней.
— Так не открыть, — негромко сказал Евгений Родионович, — там наверху есть такая штучка. Шпингалет. Слышишь, Володя?
КАК ЖИВЕТСЯ КРОЛИКУ
Земсков дремал, лежа на боку. Источенное недугом, его лицо было совершенно того же цвета, что и желтоватая наволочка, но дыхание показалось Устименке легким, а пульс был хорошего наполнения, даже удивительный для того состояния, в котором пребывал Платон так бесконечно долго.