Я отвечаю за все
Шрифт:
Штуб попросил:
— Посидите еще минуточку, прошу. Сейчас мне один документ доставят для вас — он вам понадобится. Это в отношении гражданки Горбанюк и ее клеветнической деятельности. Это документ крепкий, об него кое-кто зубы сломать может. Оказывается, как стало мне известно, еще в самом начале расследования по делу Палия вам звонок сверху был… Помните? Что я тут будто бы беззаконие творю и бедную вдову мучаю. От Берии лично был звонок?
— Ну, помню, — угрюмо отозвался Золотухин.
— Ее работа.
— Вот сколь серьезна дама?
— Очень даже серьезна.
Штуб вызвал Колокольцева, тот принес папочку.
— Невозможно! — сказал он.
— Человек способен на разное, — ответил Штуб не без горечи в голосе. — И на очень высокое и на очень низкое. На ужасающе низкое. И тогда нельзя жалеть. Невозможно. Тогда нужно ампутировать гангренозный орган, чтобы не погиб весь организм.
— Как Устименко разговариваешь, — отметил Золотухин.
— А между врачами и чекистами есть кое-что общее. Между хирургами и чекистами.
— Но Бодростин твой…
Про Бодростина Штуб ответил, что тому надо бы работать не по этой линии. Хотя вряд ли в нынешних условиях такое мнение будет учтено.
— Учтут! — с угрозой в голосе посулил Зиновий Семенович. — Я в партию не в день Победы вступил. И раны мои еще с деникинщины болят.
Август Янович взглянул на огромного своего друга. Взглянул чуть-чуть снисходительно и в то же время с завистью, чуть жалостливо и в то же время с надеждой. Но ничего не сказал. Стрелки часов вертелись все быстрее и быстрее. Солдат принес охапку березовых дров, Штуб велел еще. Люминал был в кармане. Все шло отлично. И Золотухин весь раскалился перед ожидающим его сражением. Этот не попятится. Надо только еще жару ему наподдать.
И огня полковник наподдал: про смерть Богословского, про все собрание наветов, доносов и клеветы, про краденое золотишко и платину, про похищенные палиевские, вывезенные от фашистов, деньги, про Гебейзена, о котором Горбанюк писала с особым озлоблением. Вдвоем еще раз просмотрели они в подробностях составленную Колокольцевым памятную записку и «обговорили», что тут главное, а что второстепенное, и куда надо идти, как говорить, чего добиваться…
— Ну, а ты-то сам? — вдруг вспомнил Золотухин. — Тебе почему не поехать? Вместе? А?
Август Янович лишь улыбнулся на детскость такой постановки вопроса.
— Обо мне речи нет, — опять с латышским акцентом сказал он. — Я списан в убытки. И уже закрыт.
Налил Золотухину и себе коньяку и позвонил на вокзал насчет брони сегодня на Москву товарищу Золотухину. Да, мягкое место. Да, Штуб. Запишите, не забудьте.
— Черт тебя знает, какая в тебе энергия, — удивился и даже улыбнулся наконец Зиновий Семенович. — Смотрю и диву даюсь.
— А я старый разведчик, — сказал Штуб, — у нас авралы бывали почище этих. Там ведь только что проще? Семья не обременяет. А тут сам-шестеро, огонь на себя посложнее!
— Это какой такой огонь на себя?
— Бывали эпизоды на войне. Предопределялись целесообразностью.
— Ты мне что-то, Август Янович, крутишь.
— Теперь по разгонной, — ответил Штуб. — У меня еще дела много.
— Ты, оказывается, питух?
— Могу, когда надо.
— А нынче надо?
Они чокнулись стоя: маленький Штуб и огромный Золотухин. Потом поцеловались — первый раз за все время совместной работы. Потом Штуб заперся, попросил на коммутаторе его ни с кем не соединять, снял китель и истово, со знанием этой работы, растопил свою огромную печь. Горе жгло ему грудь, но он скоро справился с этим — он ведь умел справляться со всем. И Тяпу с Тутушкой, которые, как нарочно, все время приставали к нему, он отогнал прочь. И Алика с его вечными солидными разговорами. Он думал только о деле и о том, как бы достовернее все выполнить.
Печь пылала, обдавая его пляшущими бликами. Верхний свет он погасил, шторы задернул, горела лишь настольная лампа.
Протерев очки платком, он сел возле всего того хозяйства, которое нынче привез от Абакумова Бодростин, и внимательно перечел резолюции большого начальства. Место, где надлежало стоять его подписи, было еще чистым. «Таким оно и останется до скончания веков, — подумал Штуб. — Именно таким».
И написал как бы предисловие ко всему двухтомному делу. Короткое, сжатое, холодными словами, ледяными фразами, а в общем — пылающее ненавистью. Описал Горбанюк, но не столько ее, сколько то дело, которое с таким блеском закончил Колокольцев. Написал, перечитал, подумал, закрыв глаза, и еще приписал полстранички. Теперь тут все стояло на месте, все было расположено по нарастающей, каждая последующая фраза была сильнее и страшнее предыдущей, и подпись стояла как приговор: Штуб. Кому приговор?
Все дела он сложил в сейф, ключи убрал в карман и выкурил еще папиросу. Курил он, как работал. Главное заключалось в том, чтобы не ослабла пружина. Было десять, когда он позвонил Надежде Львовне и спросил у нее, уехал ли Зиновий Семенович.
— Да вот, как назло все складывается, — ответила она. — И настроение у него — прямо совладать невозможно.
— Злой?
— Ужасно.
— Это хорошо, что злой. Очень хорошо.
— Я вас, Август Янович, не понимаю. У него ведь двадцатого актив.
— У всех у нас актив, — сказал Штуб. — Ну, доброй ночи.
Дежурный по вокзалу подтвердил: да, товарищ Золотухин отбыл, все в полном порядке, место удобное, нижнее.
Нужно было позвонить домой. Но на это у Штуба не хватило сил.
Не могло хватить.
Уже с трудом из последних сил он постелил себе на диване постель, попросил дежурного не будить, даже если позвонит Москва, разделся и прилег. В одиннадцать он начал принимать люминал: две таблетки, через десять минут еще две, потом последние две. Полежал тихо, выпил остатки коньяка, выбросил окурки в печь, полную головней, мерцающих синими огнями. Пора?
«Странное слово — пора», — подумал он.
Повернув на несколько секунд выключатель люстры, он внимательно оглядел кабинет. Все здесь было в идеальном порядке, как он любил. Разве вот коньячная бутылка? Но и у нее была своя роль: выпил-де и крепко уснул. Выпил и печь закрыл раньше времени. Главное — чтобы истинные мотивы никому не пришли в голову. Во всяком случае — чтобы они не были очевидны.
Теперь наступило время.
Крепко вышагивая короткими, мускулистыми ногами, на которых белели шрамы — та распроклятая мина, — Штуб подошел к печке. Открыл верхнюю дверцу, плотно насадил чугунную вьюшку и, убедившись в том, что сине-зеленые огоньки изогнулись в сторону кабинета, словно запросились к нему, захлопнул чугунную дверцу топки. Это было все. Его день кончился. И его труд. Теперь зеленая изразцовая печь принялась за свою работу — ей так было велено.